раз
они были внутренней силой,
приводившей немецкую мысль к диалектике. Диалектика требует универсального опыта, которого не имело ущербное и вырожденческое Просвещение. В Шиллере, как видим, назревал соответствующий опыт, и в 90-е годы он дал в Германии свои диалектические плоды.
Сам Шиллер вообще не пошел по этому пути, а для других умов в это время (конец 80-х годов), очевидно, еще не назрело время диалектики. Шиллер пошел по пути Канта. Первое знакомство его с Кантом произошло в самом начале 90-х годов. Это видно из его письма к Кернеру 3 марта 1791 г., а об интенсивности его интереса указывает письмо к тому же лицу в начале 1792 года. Тут же пишется статья «Об основе наслаждения трагическими предметами», в а феврале того же года – «О трагическом искусстве». Если в известных «Художниках», равно как и в этих двух трактатах, искусство – ниже морали, то в трактатах «О грации и достоинстве» (1793, февраль) и «О возвышенном», «О патетическом» (1794, март, апрель) искусство трактуется наряду с моралью, а трактаты 1795 – 1796 г. во главе с «Эстетическими письмами» и трактатом «О наивной и сентиментальной поэзии» ставят искусство выше морали.
Характеризуя этот высший пункт эстетического философствования Шиллера, К. Фишер (Публичные лекции о Шиллере, рус. пер. Москва. 1890 – 1891) пишет:
«Таким образом, вся человеческая жизнь объясняется и совершенствуется в красоте; красота есть гармония, в которой разрешаются всякая борьба и все страдания земного существования; она уподобляется олимпийской жизни, которой человек должен добиваться в борьбе с судьбою и со злом, которая, как желание, угрожает чистоте воли и, как страдание, ее величию. Но раз достигнутое состояние эстетической свободы есть божественная идиллия; оно есть завершение человеческого существования и должно быть высшею задачею поэзии. И здесь невольно в душе поэта возникает героический образ древней саги, который из борьбы и страданий, предназначенных судьбою, подымается к богам Олимпа и в сочетании с вечною юностью разрешает героическую жизнь в идиллическую».
Таким образом, Шиллер пришел не к романтизму, но к классицизму. Через борьбу долга с склонностью, через моральный пафос искусства Шиллер приходит к классическому самодовлению художника в героической идиллии, где уже нет бессильного порыва и ухода в бесконечную даль, но где достигнутая уже ясность и свежесть детских впечатлений, успокоение после бурь. Апологет «свободы в явлении», он по-гегелевски убежденно выставил свой эстетический «идеал человечности» (ср. A. Lewkowitz, Hegels Ästhetik in Verhältniss zu Schiller. Lpz. 1910, 74 – 76). Тут едва ли прав K. Vorländer, Die Philos. unserer Klassiker. 1923, сводящий Шиллера почти целиком к Канту. Но все-таки позиция его в основе – чисто кантианская: таковы эти учения о красоте как «свободе в явлении», о противопоставлении идеальной формы и материи, о «видимости» (вместо «познания» и «морали»), об «игре», повторяющей Кантовскую «целесообразность без цели».
b)
Второе крупнейшее явление в немецкой мысли, которое необходимо отметить к началу 90-х годов, это – творчество и философия Гете. Если не говорить об общеизвестном «Фаусте», начало которого относится к 1773 – 1774 годам, то я бы указал на следующие вещи, несомненно подготовившие для будущего широчайшее развитие диалектики.
Стоит указать тут, прежде всего, на стихотворение 1780 г. «Границы человечества», где читаем в пер. Μ. Михайлова (Гербель. СПБ. 1892. I 91):
«Что отличает
Богов от людей?
Без счета волны
Бегут пред ними
Вечным потоком;
А нас одна
Волна поднимет,
Одна потопит.
В малом звенье
Жизнь наша замкнута;
Много поколений
Примыкают прочно
К бесконечной цепи
Их бытия».
Тут уже тот универсализм, который можно помирить с правами индивидуализма только диалектически.
Таково и «Божественное» (1782), где в пер. А. Григорьева (там же I 101) читаем:
«Безразлична
Природа-мать.
Равно светит солнце
На зло и благо,
И для злодеев
Блещут, как для лучшего,
Месяц и звезды.
Ветр и потоки,
Громы и град,
Путь совершая,
С собой мимоходом
Равно уносят
То и другое».
Настроения «Фауста», аналогичные этим, общеизвестны. Я не стану их приводить, а укажу еще на «Прометея», который тоже относится к 1773 – 1774 г. Тут – почти романтический избыток сил при оживлении Пандоры, когда все: и солнце, и любовь, и весенняя нега, и море, и небо, – «это все, все ты, моя Пандора». Это – тот опыт, который для мысли может дать только диалектику. И она необходимо тут же и присутствует, со всеми своими антиномиями и синтезами.
Такова, например, антиномика и синтетика жизни, любви и смерти в «Прометее». Прочитаем (II 276 – 277, пер. Μ. Михайлова):
«Прометей.
Ты сердцем чуешь.
Что радостей еще есть много,
И много есть страданий,
Незнаемых тобой.
Пандора.
Да, сердце часто рвется у меня
И никуда, как будто,
И всюду.
Прометей.
То миг, который исполняет все,
Все, что томило нас тоской,
Что снилось нам, что ожидалось нами,
Чего страшились,
Пандора – это смерть.
Пандора.
Смерть?
Прометей.
Когда из сокровенной глубины
Ты чувствуешь себя
Во всем существованьи потрясенной,
И чувствуешь все, что в тебя вливало
И радость, и страданье,
И сердце, полно бурей,
Слезами облегчиться хочет,
И пыл свой умножает,
И все в тебе звучит, и все трепещет,
И чувства томятся,
И кажется тебе – исходишь ты
И никнешь,
И все вокруг тебя в ночи
Крушится
И ты все в более тебе присущем чувстве
Объемлешь целый мир:
Тогда-то умирает человек».
Ясно, что, как поэт, Гете уже был таким универсалистом, который должен быть в то же время и крайним индивидуалистом, и таким индивидуалистом, который должен быть и крайним универсалистом. У него такая бесконечность, которая в то же время есть и конечность, и такая конечность, которая необходимым образом есть в то же время и абсолютная бесконечность. И т.д. и т.д. Словом, это – такой именно опыт, который должен и который только и может породить из себя диалектику. Но – таков Гете в поэзии и не таков – в своей сознательной мысли, которая, как известно, всегда для него была не