отношения между Бухарестом и Москвой. Протокол официально вступал в силу после его ратификации всеми подписавшими странами, но Италия и Япония не спешили это делать, несмотря на давление со стороны Лондона и Парижа.
Уже в первой шифротелеграмме о решающем разговоре с Муссолини Юренев предложил «дополнить договор секретным пунктом, коим Италия обязуется не ратифицировать аннексию Бессарабии. Это программа минимум; максимум (если Вы санкционируете) — буду определенно добиваться дезавуирования Италией данной его (так в тексте. — В. М.) подписи насчет Бессарабии». Согласно подробному отчету полпреда, Муссолини сам «поднял вопрос о Румынии, жаловался, что последняя оказывает на него все время сильное давление, обещает всяческие концессии, но что он воздерживался и воздерживается от ратификации постановления послов о Бессарабии. Я выразил ему признательность за эту линию и уверенность, что итальянское правительство сохранит ее и на будущее время. Муссолини заявил, что мы можем быть в этом уверены».
НКИД принял первый вариант — обязательство воздерживаться от ратификации. Но дуче, вынужденный помнить, что Италия, по словам Чичерина, «тоже член Антанты», не отважился взять на себя подобное обязательство даже в секретном протоколе: вдруг большевики опубликуют его, как они сделали с договорами царского и Временного правительств после прихода к власти. Он мог просто не ратифицировать протокол, но Москва хотела гарантий. Тем временем деловые круги Италии были встревожены растущим дефицитом баланса торговли с СССР, почему ратификация договора от 7 февраля 1924 года затянулась до 3 июня 1925 года (впрочем, только 8 человек в палате депутатов голосовали против). Девятого февраля номинальный глава СССР Калинин заявил представителям советской печати: «Признание де-юре, несомненно, явится новым стимулом для вывоза в Италию нашего хлеба, пеньки, льна, нефти и других продуктов. Со своей стороны, Италия найдет у нас немалый рынок сбыта для своих промышленных и технических изделий». Однако разговоры о политическом соглашении замерли, а Юренев был отправлен полпредом в Персию (Иран).
В апреле 1925 года его сменил 44-летний Платон Михайлович Лебедев, известный под партийным псевдонимом Керженцев, видный большевистский публицист, подобно Воровскому и Иорданскому. До Италии этот «универсальный солдат» был главой РОСТА (Российское телеграфное агентство) и полпредом в Швеции, а позже работал в Госиздате, Центральном статистическом управлении, Отделе агитации и пропаганды ЦК, возглавлял Управление делами Совнаркома, Всесоюзный радиокомитет и Комитет по делам искусств. На всех этих постах он укреплял культ Сталина и боролся с «чуждыми» явлениями в искусстве, но в 1938 году был признан «недобдевшим» и отправлен на должность главного редактора Малой советской энциклопедии. Как и его предшественники, он проработал в Риме всего год, но в отличие от них ничем себя на этом поприще не проявил.
Во второй половине 1920-х годов советско-итальянские отношения развивались по привычной для большевиков, но непривычной для остального мира схеме. Дипломаты во фраках пили шампанское на банкетах, произносили речи о дружбе, порой вручали ноты протеста. Коминтерн «призывал к свержению существующего строя» и готовил кадры для будущей революции. Советские писатели и поэты ездили за границу «изучать буржуазный разврат», о котором рассказывали невыездным советским читателям. Если итальянские очерки прозаика Владимира Лидина из цикла «Пути и версты», написанные в 1925 году, отличаются корректным тоном, не считая нескольких попутных выпадов против фашизма, то книга Николая Асеева о его поездке в Италию два года спустя вышла в свет под вызывающим заглавием «Разгримированная красавица». Бывший футурист, а ныне правоверный советский поэт (впрочем, настоящие партийные ортодоксы сомневались в его «правоверности»), он прошелся не только по «благословенному» Муссолини, но и по итальянской старине, по памятникам римской архитектуры: «Развалины при всей их грандиозности и исторической ценности производят впечатление неубранного сора в хорошем городе». Как в эти годы «убирали» подобный «сор» в городах нашей страны, мы хорошо знаем…
Но не все писатели и поэты видели мир таким. Отдохнем от хитросплетений политики и поговорим о возвышенном.
Глава третья. «В ОБЩЕМ ОТНОШЕНИЕ КО МНЕ МИЛОЕ И ВНИМАТЕЛЬНОЕ»: МАКСИМ ГОРЬКИЙ И ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ В ИТАЛИИ
Русских писателей и поэтов всегда тянуло в Италию, бывшую и остающуюся для них источником вдохновения. Тянуло сатириков и мистиков, реалистов и символистов, народников и эстетов. Тянуло к древним фрескам и виноградникам, соборам и рыбацким лодкам, к аристократам, умевшим ценить крестьянский труд, и к крестьянам, поражавшим иностранцев если не аристократическими, то благородными манерами.
Среди очарованных Италией русских особое место занимают два человека, между которыми, на первый взгляд, нет ничего общего, кроме таланта. Первый — классик русской прозы ХХ века Максим Горький, он же Алексей Максимович Пешков, самородок и самоучка, реалист и мечтатель, провозглашенный «основоположником советской литературы», несмотря на сложные и запутанные отношения с властью. Второй — классик русской поэзии ХХ века Вячеслав Иванович Иванов, один из лидеров символизма, историк-энциклопедист, оригинальный мыслитель и виртуозный мастер стиха. Первый был самым читаемым из здравствующих русских писателей и снискал всемирную славу, известность второго ограничивалась узким кругом интеллектуалов и эрудитов. Что могло сблизить этих людей, находившихся во враждовавших литературных лагерях? Сблизила их, пусть ненадолго, любовь к Италии, где они жили еще до революции и где снова оказались почти одновременно в 1924 году: 56-летний Горький на семь лет, 58-летний Иванов — на четверть века, до самой смерти.
Алексей Максимович уехал из России в Германию 16 октября 1921 года. «Читателю советских изданий неизменно внушается мысль, — писал после его смерти поэт Владислав Ходасевич, близко знакомый с Буревестником в начале 1920-х годов, а позже ставший эмигрантом, — что Горький покинул советскую Россию единственно по причине расстроенного здоровья, во все время пребывания за границей не терял самой тесной связи с правительством и вернулся тотчас, как только выздоровел». Теперь так уже никто не считает. Горький действительно был серьезно болен — обострился застарелый туберкулезный процесс, но политических причин у его отъезда было не меньше, чем личных. Он многого не одобрял в политике новой власти — хотя больше на тактическом уровне, нежели на стратегическом — и находился в состоянии затяжного конфликта с «петроградским диктатором» Григорием Зиновьевым и его окружением. Выезд писателя за границу санкционировал лично Ленин, которому, как говорили, надоело разбирать многочисленные жалобы на Зиновьева и его приспешников. При этом большевистское руководство было уверено, что деятельность Горького в Европе ущерба новой власти не нанесет, даже если он будет слегка фрондировать.
В Берлине писатель оказался в тот момент, когда город был полон русских. По настоящим и липовым командировочным удостоверениям сюда постоянно приезжали люди из РСФСР — кто на работу, кто в эмиграцию, кто