Журналист Илья Эренбург, чьи статьи в армейской «Красной звезде» пользовались большой популярностью, не стеснялся подогревать подобные настроения. Оказавшись недалеко от прежней линии фронта Гудериана к северу от Тулы, он видел деревни, которые недавно были сожжены. Возле города Малоярославца (на месте последней битвы Наполеона в самом начале его судьбоносного «отступления из Москвы») его скорее заинтересовала, чем расстроила представившаяся его взгляду картина:
Кругом лежали; а порой стояли, прислонившись к дереву, убитые немцы… На морозе лица мертвых румянились, мнились живыми. Офицер, который ехал со мной, восторженно восклицал: «Видите, сколько набили! Эти в Москву не придут…» И – не скрою – я тоже радовался[1318].
Эренбург признавал, что ненависть – «нехорошее, недоброе чувство», которое «вымораживает душу», но в одной из своих статей говорил читателям: «Мы ненавидим немцев не только за то, что они низко и подло убивают наших детей. Мы их ненавидим и за то, что мы должны их убивать, что из всех слов, которыми богат человек, нам сейчас осталось одно: “убей”». Эти слова были сказаны на публику, но он охотно признавал, что мог бы точно так же легко написать их в письме другу или в своем дневнике.
Во время поездки на фронт к Эренбургу часто подходили жители деревень, жаждущие рассказать ему свои истории. Один крестьянин рассказывал:
Я думал, что немец распустит колхоз, а он, паразит, корову у меня забрал, всю посуду опоганил – ноги мыл, мать его!.. Вчера четверо пришли: просятся в избу – замерзли. Бабы прибежали, забили насмерть…
Его заметки разжигали в сердцах читателей созвучную ненависть. Автором одного из писем Эренбургу была женщина, жившая недалеко от Калинина, Елизавета Ивановна Семенова. Ее письмо – которое она сама озаглавила «Обида от сурового врага» – невольно приняло форму притчи:
Когда появился к нам, в Козицыно, враг, у меня, у Семеновой, первую взяли корову. Потом взяли у меня гусей. Гусей я не хотела давать. Дали мне по щеке и затопали на меня: «Уйди!» …На другой день ко мне пришли брать последнюю овцу. Я стала плакать, не давать. А германский солдат затопал ногами и закричал: «Уйди, матка!» Когда я обернулась назад, он выстрелил. Я от ужаса упала в снег. А последнюю овцу все-таки взяли.
Когда они от нас отступали, сожгли мой хутор, сожгли избу, двор, сарай и амбар. При этом сожгли все мое крестьянское имущество, и осталась я без последствия с тремя детьми в чужой постройке.
Два мои сына в Красной армии: [Круглов] Алексей Егорович, Георгий Егорович.
Сыновья мои, если вы живы, бейте врага без пощады!
Коллега Эренбурга по «Красной звезде» Василий Гроссман встречался с похожими настроениями: «Население освобожденных деревень кипит ненавистью, – писал он в личном письме Эренбургу. – Я говорил с сотнями крестьян, стариков, старух, они готовы погибнуть сами, сжечь свои дома, лишь бы погибли немцы. Произошел огромный перелом: народ словно вдруг проснулся…»[1319]
Двигаясь по следам советского наступления, Эренбург не мог не радоваться при виде немецких пленных, которых встречал по пути: «замерзшие, с головами, замотанными в платки, в тряпье, перепуганные, хныкавшие, они напоминали наполеоновских солдат двенадцатого года, изображенных одним из передвижников, разумеется, с сосулькой под носом»[1320]. В деревне Бородино ему показали музей, посвященный героической (хоть и безуспешной) обороне полководца Кутузова в знаменитой битве, которая произошла на этом месте. Перед отступлением немцы подожгли здание. Оно все еще пылало, когда приехал Эренбург. В тот же день позднее он сидел с группой офицеров, пил водку и закусывал колбасой. За едой и выпивкой они договорились до того, что до полной победы осталось рукой подать. Они были не одиноки.
Гроссман обнаружил такой же оптимизм среди встреченных им солдат – да и сам его разделял:
Люди точно стали иными – живыми, инициативными, смелыми. Дороги усеяны сотнями немецких машин, брошенными пушками, тучи штабных бумаг и писем носит ветром по степи, всюду валяются трупы немцев. Это, конечно, еще не отступление наполеоновских войск, но симптомы возможности этого отступления чувствуются. Это чудо, прекрасное чудо!
Как и Эренбург, Гроссман не был склонен к полетам фантазии, но, неосознанно предвосхищая заявление британского премьер-министра после битвы при Эль-Аламейне в ноябре 1942 года, все же поддался искушению: «Конечно, это не конец, – писал он, – это начало конца»[1321].
К середине декабря, после того как войска Жукова отбили Истру, Клин, Калинин и Тулу, предположение о том, что враг не просто бежит, но вскоре будет изгнан с родной земли вообще, уже не казалось полной фантастикой.
31. Иден встречается со Сталиным
Новости о переломе в судьбах страны просочились к советскому народу сквозь цензурные кордоны еще до официального объявления. Столица по-прежнему была на осадном положении, но москвичи чувствовали, что угроза миновала. Ощущение страха и ужаса уступило место чувству облегчения и даже торжества.
Как только была подавлена большая паника, город стал возвращаться к подобию нормальной жизни. Московский Художественный театр расцветал: особой популярностью пользовались чеховские «Три сестры» и «Школа злословия» Шеридана. На сценах других театров ставились пьесы Шекспира, а Детский театр играл пропагандистскую пьесу «Двадцать лет спустя». Комико-фантастическая опера Чайковского «Черевички» исполнялась перед воодушевленными зрителями в концертном зале, названном именем автора. Еще одна комическая оперетта, «Корневильские колокола» давно забытого французского композитора Робера Планкета, ставилась в Театре Станиславского. Театры в саду «Эрмитаж» предлагали богатый выбор пьес, мюзиклов и комедий. На полуоткрытой площадке Государственный академический симфонический оркестр СССР собирал слушателей, желающих насладиться более изысканными произведениями Глинки и Римского-Корсакова[1322].
Зрители хлынули и в кинотеатры, где к концу ноября на экранах города демонстрировались по меньшей мере 15 фильмов. Еще более жизнеутверждающим выглядело то, что восемь советских гроссмейстеров начали первый тур шахматного чемпионата. Партии игрались по вторникам, четвергам и субботам в разных местах, включая Центральный дом художника, Союз писателей и Дом журналистов. Поначалу партии, как и положено, прерывались, как только раздавалась сирена воздушной тревоги, и участники торопились в ближайшее бомбоубежище. Это вызывало определенное напряжение, так как игроки опасались, что их соперники воспользуются передышкой, чтобы продумать успешную контратаку и вновь овладеть инициативой. Однако вскоре они перестали обращать внимание на воющие сирены и продолжали играть. Чемпионат подробно освещался по радио, а также в газетах и журналах. Подобно Бобу Хоупу и Бингу Кросби, развлекавшим солдат союзников, шахматные звезды иногда проводили сеансы одновременной игры в военных частях или госпиталях. Слушатели и читатели слали письма своим кумирам со всего Советского Союза. В финале победу одержал лейтенант Исаак Мазель, чья карьера трагически оборвалась три года спустя, когда он умер
