дочь'.
Глава 27
Ложь и трусость, как оказалось, имеют вполне конкретный вкус — горький, как пережаренный кофе из автомата, и мерзкий, как дешевый табак. Это чувство оседает тяжелым булыжником где-то в районе желудка, вызывая тошноту, и проникает, словно яд, в самые глубины души.
Я сижу на жестком кресле в зале ожидания аэропорта, сжимая в ледяных пальцах картонный стаканчик с давно остывшим, мерзким на вкус американо, и гипнотизирую остекленевшим взглядом табло вылетов. Буквы расплываются, скачут перед глазами, превращаясь в бессмысленную мешанину из желтых точек.
Вокруг суета. Люди спешат, катят чемоданы, колесики которых грохочут по плитке, обнимаются на прощание, целуются, смеются или плачут. Жизнь кипит. Бьет ключом. И никто не сбегает от своего счастья, поджав хвост. Кроме…
Сейчас я чувствую себя так, словно меня выпотрошили. Вынули душу. Прокрутили это все через мясорубку и запихнули обратно, забыв посмотреть в инструкцию по сборке. И теперь внутри ничего не работает. Шестеренки не крутятся, а сердце сбоит.
Пустота.
Звенящая, оглушающая пустота внутри. И дикий страх, что я совершаю самую большую ошибку в своей жизни. Но остаться было еще страшнее.
Телефон в кармане пуховика вибрирует уже, кажется, в сотый раз за последний час. Я даже не достаю его. Я знаю, кто это. Для этого не нужно быть экстрасенсом.
Сотников.
Настойчивый. Упрямый. Вероятно, уже злой, как черт.
Я живо представляю, как он хмурит свои густые темные брови, как желваки ходят на его скулах, превращая лицо в каменную маску, как он сжимает телефон своей огромной ладонью так, что пластик корпуса, наверное, трещит и молит о пощаде.
Сердце делает болезненный кувырок и ухает куда-то в пятки.
— Прости меня, Никита… — шепчу я одними губами, глядя на свое бледное отражение в темном стекле панорамного окна. — Прости свою непутевую, трусливую, глупую Ириску.
Так будет лучше. Для всех.
Я вспоминаю сегодняшнее утро, и меня снова накрывает липкая паника.
Я не спала всю ночь. Ворочалась на той самой кровати, где еще сутки назад мы с ним… Боже, даже думать об этом больно. Подушка все еще пахла им. Его гелем для душа, его кожей, чем-то терпким и сводящим с ума. Это была пытка. Лежать, вдыхать этот запах и понимать, что я все испортила.
Разговор с родителями, который состоялся накануне вечером, выпил из меня все соки. Я призналась. Рассказала все: про фикцию, про то, что Никита просто помогал. Папа был в ярости. Мама плакала. Они чувствовали себя обманутыми, и я их понимала. Я чувствовала себя последней дрянью.
Но самое страшное было не в признании лжи. Самое страшное было признаться самой себе в правде.
Я люблю его.
Я, Ира Агапова, которая всегда смеялась над розовыми соплями и верила только в легкий флирт, влюбилась по уши в сурового спецназовца, которому тридцать пять, у которого за плечами тяжелый опыт и которому нужна нормальная, взрослая женщина. Жена. Тыл.
А я? Я — студентка, у которой в голове ветер, сессия и вечеринки. Я — ходячая катастрофа. Я — проблема.
Вероника, эта гадюка, была права. Что я могу ему дать? Молодость? Это проходит. Проблемы? Этого у меня навалом. Я даже не знаю, кем хочу стать, когда вырасту, а он уже состоявшийся мужчина. Ему нужна семья, настоящая. А я не готова. Я боюсь. Я не хочу ломать ему жизнь своими метаниями.
Поэтому я решила сбежать.
Как только за окном забрезжил серый зимний рассвет, я, стараясь не скрипеть половицами, сползла с кровати. Руки тряслись так, что я не могла попасть в рукава свитера. Зубы стучали, хотя в доме было тепло.
Я собирала вещи хаотично, запихивая платья и джинсы в сумку комом. Плевать, что помнутся. Плевать на все. Главное — уйти до того, как проснутся родители. И до того, как приедет Никита. Он ведь обещал приехать утром.
Если я увижу его глаза… Если он снова посмотрит на меня так, как смотрел эти два дня — с нежностью и теплом, — я не смогу уйти. Я сломаюсь. Я кинусь ему на шею и останусь. А потом, через год или два, когда страсть утихнет и начнется быт, я его разочарую. Или он поймет, что связался с ребенком. И возненавидит меня.
Лучше уйти сейчас. На пике. Оставить о себе память как о яркой вспышке, а не как о ноющей зубной боли.
Я нашла на кухне листок бумаги и ручку.
Писала быстро, глотая слезы. Буквы прыгали, строчки ползли вниз.
«Мам, пап, простите меня…»
Я писала это для них. Объясняла, что люблю их, что мне стыдно. И в конце приписала то, что так и не смогла сказать ему в лицо. Что я его полюбила. Пусть родители знают.
Оставила записку на кухонном столе, прижав ее сахарницей. Вызвала такси.
Вышла из дома, как вор, — тихо, озираясь, с тяжелой сумкой наперевес. Даже не попрощалась. Ушла по-английски. Только сердце оставила там, в этой комнате, где мы провели прекрасные часы вместе.
И вот теперь я здесь. В аэропорту. До рейса остается всего ничего.
Телефон снова оживает в кармане. Длинная вибрация. Звонок.
Я достаю его. На экране фото Никиты. То самое, где он улыбается уголком губ, щурясь от солнца. Я сделала этот кадр вчера на горнолыжке, пока он не видел.
Палец зависает над зеленой кнопкой.
Так хочется услышать его голос. Хоть на секунду. Пусть орет, пусть ругается матом, пусть разносит меня в пух и прах своим командирским тоном. Лишь бы просто услышать этот низкий, хриплый тембр, от которого мурашки бегут по коже.
«Ира, не будь дурой», — говорю я себе, кусая губу до крови.
Если отвечу — разревусь. Начну оправдываться, нести чушь. Или, что еще хуже, он уговорит меня вернуться. Он умеет убеждать. А я не умею ему отказывать. Я слабая. Рядом с ним я превращаюсь в пластилин.
Нет. Решение уже принято. Билет куплен. Мосты, если не сожжены, то уже политы бензином и я стою с зажженной спичкой.
Я сбрасываю вызов. Нажимаю кнопку блокировки сбоку, чтобы экран погас.
Прости, Никит. Ты найдешь себе кого-то лучше. Кого-то взрослого, серьезного. Женщину, которая будет готовить тебе борщи, а не покупать пельмени. Женщину, которая не будет влипать в истории на ровном месте.
— Объявляется посадка на рейс семьсот тридцать два Челябинск — Санкт-Петербург, — разносится по залу механический голос.
Я вздрагиваю, как от удара током. Кофе в стакане плещется, капая на джинсы, но мне все равно.
Пора.
Подхватываю сумку,