я помогу тебе сесть, не слишком крепко сжимая твои руки, сам опущу твои ноги в тазик с горячей водой и добавлю туда свежего имбиря».
Я бы дорого заплатил за эти несколько слов, которые мне так никогда и не удалось ей сказать, я хотел бы купить себе речь, как другие покупают одежду, чтобы принарядиться и выйти в люди вечером. Я приписывал иным фразам чудесную власть завязывать, разрушать и менять отношения, но сам привык молчать и метался, как обезьяна в клетке, голося про себя. Никто меня не слышал, и я думал тогда о моей глухонемой бабушке, которую мне не довелось увидеть, – я лишь чисто случайно узнал ее историю… Ее заточение, следствие случившегося с ней еще в детстве рокового несчастья, переместилось в мое тело, вкралось в мой облик, и люди, встречая меня, думали, что я либо глух, либо держу дистанцию, близкую к надменности. А между тем это было лишь унылое одиночество, внутри которого я ждал, не торопя события, возможности выйти наружу. Рядом с суетливым весельчаком, каким был мой дядя, я выглядел еще более странно. Думаю, я производил впечатление аристократа, равнодушного к мирским делам, но тем более опасного, когда надо было торговаться.
В этом вскипании, свойственном стране, которая поднимала голову, высвобождая жизненную энергию, ту, что оттачивается боевыми искусствами, все было, стало быть, за то, чтобы я оставался в Пекине и продолжал помогать Шушу в его многочисленных предприятиях. Вместе с дядей, учитывая эти почти чудодейственные для нас обстоятельства, мы должны были быстро преуспеть, послужив нашей семье и нашей родине. Это было нам на роду написано.
К тому же у матери появились признаки усталости, осложнился ее диабет, и все это тревожило нас с дядей.
Какой же процесс запустился тогда в моей душе, что я отринул мой долг сына, племянника и патриота? Трудно объяснить, но я попробую описать это в двух словах. Я нашел в себе силы уехать, потому что испугался.
Я, конечно, мог бы сказать себе, что должен бежать, чтобы научиться находить слова, которых мне недоставало, потому что другая культура допускает другие интонации и даже другие мысли; я мог бы также сказать, что мне необходимо было сбросить свою раковину ребенка-мученика, вылупиться из нее, как бог Пань-гу[18] вылупился из яйца. Но это все надуманные доводы, постфактум оправдывающие мой отъезд, которого никто, даже я сам, до конца не понял. Честно говоря, я действительно думаю, что испугался и по этой, должен признать, довольно постыдной причине решил покинуть свою страну. Но с какой стати пугаться мира, внезапно открывающегося перед вами? Мира, в котором вам вдруг становится не так больно, не так холодно, не так серо жить? Я бежал от удовольствия, от положительных эмоций, слагающую и умножающую силу которых я постигал по мере работы с Шушу. Это удовольствие действовать, возбуждающее тебя с зари и удерживающее на ногах до поздней ночи, разливающееся в мозгу, стоит только подумать о планах, об удачах, о выгоде, обо всем, что прибывает и еще прибудет, наверняка! И я начал побаиваться воздействия моей повышенной активности на мое внутреннее равновесие, я начал побаиваться головокружения от успехов, которое само себя порождает и оправдывает, ведь надо же вносить вклад, самому становиться живой силой на благо общества. Я испугался действия, которое опьяняет, когда растет наша власть над временем и нам приходится чокаться за наши успехи. Я испугался действия, которое заставляет всем жертвовать и все забывать, потому что его стимулирует ощущение жизни.
Вот я и уехал, гонимый инстинктом, как животное, чувствующее близость западни, которую никто ему не готовил, но которая все же есть. Я нашел в себе мужество не слышать упреков всей моей семьи, хулы соседей и, главное, избегать взгляда дяди, который многому меня научил. Я должен был сопротивляться нашей собственной активности, потому что она, вопреки видимости и всякой логике, подтачивала меня.
Париж, 12 ноября 1990 года.
Я знал несколько слов по-французски, в голове у меня остались картинки с видами Парижа, которые мать держала перед моими глазами в больнице вместо конфет в утешение. Я слышал, что Франция изъявляет готовность принимать юных студентов и молодых артистов, объявляющих себя политическими беженцами, и предоставляет им особые условия. Вот и я решил стать единицей этого контингента. Франция звала меня – это было, в сущности, необъяснимо.
Провожая меня в аэропорт, Шушу взял с меня клятву вернуться через год. Мать вообще не поняла, почему я ее покидаю, но ни словом меня не упрекнула и сунула мне в карман кое-какие деньги. Я улетел уверенным и с легким сердцем, у меня было достаточно средств, чтобы прожить в Париже пару месяцев. Я знал, что дядины кузены встретят меня по приезде, и готов был вылупиться из своей раковины, ничего не пытаясь спрогнозировать. Францию выбираешь ребенком.
В понедельник, 12 ноября 1990 года, самолет авиакомпании «Эйр Чайна» приземлился на час раньше, и я, без особого нетерпения, ждал дядиного кузена, который должен был приютить меня. Я понимал, что из-за моего асимметричного лица узнать меня будет нетрудно, но нам пришлось бесконечно долго искоса переглядываться, прежде чем мы решились подойти друг к другу. Затем последовало слово – его было достаточно, чтобы мой дядя взял у меня чемодан, выказывая гостеприимство, прошел на три метра вперед меня, как будто был моим личным шофером, и направился на подземную парковку, где нас ждал еще один дядя, который сел за руль. Меня пригласили расположиться на заднем сиденье и выпить из маленького красного термоса, специально приготовленного к моему приезду, – в нем оказался безвкусный чай, похожий на пустой кипяток, только хуже. От сидений, обитых шершавой тканью, пахло чесноком с оттенком лимонной мяты, который нравится мне больше. Из багажника доносились запахи свежего мяса и сушеной рыбы. Никто ничего не говорил, без остановки звучали китайские песни, и мои спутники довольно весело подпевали. Шел дождь, все казалось серым, обреченным на неизменно мерный ритм. Я не спрашивал, куда меня везут. Первый и последний вопрос задала мне пожилая женщина, когда мы приехали в Тринадцатый округ[19]: «Ты кушал?» А другая тетушка приготовила мне огромную миску пельменей с овощами, которые я счел своим долгом съесть. Я не знал, чем занимались в Париже дядины кузены, но вид у всех был деловитый, телефон в квартире звонил непрерывно, и парижский дядя сказал мне, что я могу снимать трубку, когда их нет дома, потому что звонят только китайцы.
В тот же вечер, около шести, я вышел на улицу и отправился в квартал Сен-Мишель – я был наслышан о