подкатывала тошнота. Крики торговцев оглушали: один нахваливал свой товар простуженным, хриплым голосом, другая, торговавшая пряностями, зазывала покупателей визгливым, надрывным воплем. Где-то ржала лошадь, вгрызаясь зубами в дышло телеги, скрипели колеса, лязгали металлические весы. Все это сливалось в один оглушительный, безумный гул, под который бешено и отчаянно стучало мое сердце, пытаясь вырваться из груди.
Я стояла, вся сжавшись, и пыталась осмыслить происходящее, все в моей голове перемешалось, люди, животные и товаров. Повсюду сновали люди — грубые, загорелые, в пропотевших и заношенных одеждах. Они толкались, кричали, спорили, смеялись хриплым, не знающим манер смехом. Мужики в кожаных передниках сгружали с телег туши животных, их руки были по локоть в крови. Женщины с лицами, задубевшими от ветра и солнца, раскладывали на прилавках убогий товар: потрепанную обувь, грубые глиняные горшки, пучки жухлых трав. Дети, чумазые и босые, носились между телег, играя в свою шумную и непонятную мне игру.
Это был не просто рынок. Это был кипящий котел жизни — настоящей, примитивной, без изысков и роскоши. И я, в своем испачканном, но все еще выдающем во мне чужеродную породу платье, чувствовала себя здесь последней ничтожной букашкой, затерявшейся в гигантском, равнодушном муравейнике. Каждый мой нерв оголенно реагировал на этот ужас, на это падение с высоты моего прежнего мира в самую гущу этой чужой, пугающей реальности.
Я сделала глубокий вдох, пытаясь уловить какой-нибудь знакомый, успокаивающий запах. Но вместо тонких нот духов или аромата полированного дерева в нос ударила удушающая смесь пережаренного жира, кислого пива и немытых тел.
— Эй, краля! С лицом, конечно, беда-апчхи! — раздался хриплый, простуженный голос слева. — А платьишко-то у тебя ладное, шелк, поди? Слямзила, небось, али мужик подарил, а опосля пинком под зад выгнал?
Я медленно обернулась. Из-за прилавка, заваленного кожаными ремнями и потрепанной, но добротной обувью, на меня смотрела дородная женщина с лицом, усыпанным веснушками, и хитрыми, бегающими глазками-щелочками. От нее пахло кожей, дегтем и луком.
— Ну, че, угадала я? — она вытерла нос оборванным рукавом и фыркнула. — У Лары глаз — во! На дорогой шмот наметанный. А на тебе, девка, прямо вышито: «брошенка»! И без ничего осталась, так?
Я лишь молча кивнула, сжимая ручки саквояжа так, что костяшки побелели. Слезы снова подступили к глазам, но я с яростью сглотнула их. Нет уж, довольно. Я и так уже унизилась перед Горданом. Хватит.
— Ох, бедняжка, горемыка, — Лара заквохтала, будто наседка, и, несмотря на свои габариты, шустро выскочила из-за прилавка, схватив меня под локоть. Ее хватка была крепкой, как у кузнеца, и она потащила меня к шатру в конце ряда. — Ладно, девка, я нынче тебе доброй душой буду. Переночуешь у меня! Шатер крытый, тюфяк постелю — не пуховый, ясное дело, но помягше голых досок. И похлебка теплая, с мясцем, будет тебе! — Она подмигнула, но ее глаза остались холодными, как лужи в ноябре.
На миг сердце екнуло от детской, глупой надежды. Неужели в этом жестоком мире есть место доброте? Неужели кто-то и правда сжалится?
— Спасибо вам, — прошептала я, голос дрожал. — Я… я отблагодарю, честно. Может, поработаю за еду…
— Ой, отблагодаришь, голуба, не сомневайся! — Лара оскалилась в улыбке, показав редкие желтые зубы, похожие на старые пни. — Вижу, душа у тебя добрая, жалостливая. А мне, вишь, твои сережки в очи кинулись. Серебришко, поди? Ладные такие, матовые, с камушком красненьким, краса! Отдашь их — и мы в расчете. Ночь, похлебка, да моя компания душевная — все в цене!
Моя рука невольно потянулась к уху, к теплому, родному касанию металла. Серьги с рубином — память о маме, ее смех, когда она вдела их мне в шестнадцать, обещая, что они принесут удачу в темные дни. Где теперь эта удача? Я сжала кулон на шее, вторую половину ее дара, и сердце защемило.
— Это… память о маме, — выдавила я, голос тонкий, как паутина. — Они дороги мне… Может, монетами возьмете? У меня немного, но все отдам…
Лара нахмурилась, и ее лицо, только что слащавое, стало твердым, как замерзшая грязь. Добродушие испарилось.
— Не, голубушка, сережки — моя цена, — отрезала она, скрестив руки на груди, отчего ее передник натянулся. — Не хочешь — вали в канаву ночевать. Авось мамка твоя из могилки вылезет, пледиком укроет от лихих людишек. А у меня дела! Решай шибко, а то передумаю.
Она вцепилась в меня взглядом, тяжелым, как наковальня, а вокруг я чувствовала глаза других торговцев — любопытные, насмешливые, ждущие развязки. Я была для них зрелищем, как медведь на цепи.
Что мне было делать? Серьги — ниточка к прошлой жизни, к маме. Или ночь под небом, среди пьяниц и бродяг, где меня могли обокрасть, избить… или того хуже? Я закрыла глаза, сжала кулаки, и слеза скользнула по щеке. Прости, мама.
— Ладно, — прошептала я, голос сломался. — Забирайте.
Пальцы дрожали, когда я отстегивала серьги. Они казались тяжелыми, как камни. Лара выхватила их с быстротой ястреба, сверкнула беззубой ухмылкой, взвесила в ладони и сунула в глубокий карман передника.
— Умница, девка! Правильный выбор. Нечего нюни разводить, — хмыкнула она, уже поворачиваясь к шатру. — Пошли, накормлю. Похлебка вон закипает, горяченькая!
Похлебка оказалась жидкой, мутной и с подозрительными комочками — сероватыми, скользкими, которые лениво всплывали на поверхность, то еще зрелище. Я старалась не всматриваться в них, черпая ложкой по краям миски, чтобы не думать, что это могло быть: кусок хряща, жира или чего похуже. Вкус был пресным, а от пара, поднимающегося над миской, в шатре стало еще душнее, все было пропитанным запахом дыма, пота и перегара. Тюфяк, который Лара милостиво постелила в углу, оказался жестким, колючим — солома внутри сбивалась в комки, торчала сквозь тонкую ткань, царапая кожу даже через платье, и пахла старым сеном, плесенью и чем-то кислым, как забродившее молоко. Ночь обещала быть длинной.
Я ворочалась на этой импровизированной постели, чувствуя каждый бугорок земли, каждый укол соломы, и сначала прислушивалась к бодрым, пьяным голосам — они еще не спали, перебрасывались шутками и сплетнями, их хриплые, громкие голоса, заставляли меня вжиматься в тюфяк и притворяться спящей. Лара, развалившаяся на своем месте с кружкой в руке, хохотала громче всех, ее смех был грубым.
— Ой, девки, слыхали про того купчишку из Нижней Деревни? — завела она, чавкая чем-то — наверное, остатками похлебки. — Того, что с бородой до пупа? Ха, приехал на ярмарку, а баба его, вишь, с соседом сбежала! Оставила ему записку: "Твои монеты — мне, твой сосед — тоже мне!"
Подруга Лары