теперь знаю, что только в отражениях показываюсь со всем тем, что я забрала, и не хочу, чтобы эти добрые люди случайно заметили то моё обличье.
Но девчонку всё-таки жалко. А грач научил меня полезному колдовству на поиск утерянных вещей, которым можно было бы помочь…
— Даже не думай, — лениво говорит грач.
Я тяжко вздыхаю.
— Не дури, Нейчутка!
Он прав, конечно. Одно дело — быть в глазах людей рыжей, и совсем другое — проклятой. И я не дурю: сижу на лавке, как сидела, нюхаю ветер и жду, пока суровая хозяйка позовёт всех к столу.
Тогда, выбравшись из скита с украденным кувшином, я долго сидела над каплей благодати. Она блестела, точно русалочий жемчуг. За ней была обычная жизнь, простая, человечья, с человеческими страстями; без сил, без Отца Волхвов и почти без проклятия. Если бы мне предложил её кто сразу, у мёртвого дуба, я бы взяла, не раздумывая. Но за ночь и день и ночь после этого я успела подумать много разных мыслей.
Пусть даже стану я простым человеком, не боящимся Отца Волхвов, — что же с того? Я рыжая и чужая, а в руках у меня всё то, что я забрала. Мне нет места среди людей, нет и никогда не будет. Если зайду в посёлок, меня погонят из него вилами и хорошо, если не решат вешать или жечь. А жить в лесу совсем одна я не смогу, не сумею. Меня хватит только до первой зимы.
Выходит, прекрасная благодать для меня — всё равно, что отрава. И без неё моя жизнь будет — ничего простого, но ведь может же из неё что-то получиться?
— А ведьма, — спросила я жалобно, — из меня правда выйдет?
Грач проскрипел что-то невнятное. Он лежал на пузе, широко раскинув крылья и воткнув клюв в землю, точно дохлый.
Я потянулась к нему, сгребла птичье тело в ладонь и устроила его у себя на коленях. И сказала:
— Научи меня.
— Чему? — невнятно спросил грач.
— Ведунствовать. Ведьмовать? То есть, тьфу… ну, чтобы с силами делать всякое и жить с дороги.
— Зачем?
Я объяснила, как умела. Грач валялся у меня на коленях, вялый и поникший, и, кажется, планировал взлететь повыше, сложить крылья и разбиться. А я так одурела от этого всего, что даже не мёрзла в ночном лесу, просто забыла, как это делается.
Только зубы стучали, и все ноги в мурашках.
И грач — вот это невероятность — согласился. Той ночью над последней каплей благодати мы заключили с ним союз: он научит меня, как быть настоящей ведьмой, а я помогу ему стать человеком, если сумею.
Тогда и началось моё учение. И, надо сказать, учителем грач оказался нетерпеливым и злобноватым. Первым делом он рассказал, какой заговор прочесть и как подуть, чтобы сделать вокруг себя тёплый кокон, — и много раз обозвал меня неотёсанной деревенщиной. Не так-то это просто: колдовать, съёжившись под широкими лапами ёлки, да ещё и когда трясутся руки!..
Я справилась в конце концов, и ночь провела сносно. А наутро отыскала шляпку от жёлудя, перелила в неё последнюю каплю благодати, закрыла сверху другой шляпкой и перемотала всё намертво. Вода, может, и ускользнула бы, но благодать — не вода.
Кувшин я закопала под ёлкой, повторила за грачом шепоток для запутывания следов, и мы пошли с ним сквозь лес дальше.
Он рассказывал мне всякие чудесные вещи. Чудесные и страшные: про силы, что живут рядом с людьми и совсем далеко от них, про законы, про границы, про заветы Отца и всех тех, кто ему подчиняется, про меру хорошего и дурного, про наказания и про то, что вышнее отражается в земном и наоборот. Болтал он без умолку, перескакивал с одного на другое, но почти не издевался, только ворчал понемногу.
И когда я спрашивала что-нибудь глупое, вздыхал горестно:
— Вот дура!
Но я быстро приучилась отвечать ему:
— Сам дурак!
От этого грач хорохорился и пушился, но потом объяснял заново, попонятнее.
Вечером я развела костерок с помощью того огнива, что так и не вернула на кухню скита, и пожарила на палочке грибов до отвалу. С утра умылась в ручье, днём набрала земляники, а новым вечером выкопала лакричник, хорошенько помыла и сжевала под жадные рулады голодного брюха.
Увы, грач не знал таких заговоров, чтобы как-нибудь по-ведовскому получить еду, и побольше. Зато он знал другое, и к середине третьего дня мы всё-таки добрались до места.
Лес здесь выходил к дороге, и дорога эта была пуста, но я всё равно перебежала её быстро и оглядываясь, будто не человеком была, а пугливой мавкой. Чуть поодаль валялось что-то корявое, и это оказалась разрубленная на десяток частей оглобля.
— Что это? — шёпотом спросила я.
Грач не ответил. Только полетел вперёд, показывая путь, и вывел меня к лещине, будто обнявшей трухлявый пень. А внутри пня, прикрытая сбоку толстым куском коры, лежала сумка. Большая, квадратная, как бывает у посыльных, кожаная, да ещё и с выдавленными узорами на ремне.
— Это твоя? — засомневалась я.
— Тебе какое дело?
— Воровство ведь…
Он нахохлился:
— Не переживай.
И я — знаете что? Я взяла и достала эту сумку, потому что хорошие люди не прячут свои вещи в пнях, а если её спрятал плохой человек, то его и не жалко.
Сумка лежала долго. Внизу на коже появилось что-то влажное и пушистое, внутри было порядочно жучков, и хлеб в тряпице сперва стал плесенью, а затем сама эта плесень задохнулась от голоду. Зато внутри сумки были настоящие сокровища: огниво, хороший нож, серебряная спица, футляр со скляночками, в некоторых из которых что-то плескалось, миска, ложка, штаны, пара рубах и даже кошелёк, правда, почти пустой. Рядом лежал свёрнутый в рулон и перевязанный шнурком кусок шерстяной ткани: он был слишком большой, чтобы поместиться в сумку.
Ещё в сумке лежала книга. Она была небольшая, чуть больше пары ладоней размером, и в палец толщиной, но очень тяжёлая.
— Теперь и к людям будет можно, — ворчливо сказал грач.
А я чуть не поцеловала его прямо в клюв, потому что это было настоящее богатство и редкостная удача!
У ручья я первым делом постирала одежду и вывесила её на солнышке сушиться. Потом разобрала все вещи повнимательнее, помыла пустые склянки, перелила в самую маленькую свою каплю благодати. И от