Пахар.
Мошняга, спортсмен и боксёр, словно в омут, нырнув в очи чёрные Беллы и в бездонный дедовский погреб, через пару недель безоглядной любви и беспробудной попойки, не слушая уговоров родителей и сестёр, восхотел пожениться.
Назревавший семейный раздор разрешила сама же возлюбленная. Распутала узел лихо, по-македонски. Выдув у жениха из погреба всё винище, с опухшим от пьянки, но прекрасно-невинным лицом попросила наведаться к папиным родственникам в Дубово. И канула, точно в Лету.
Месяц спустя после исчезновения дочки Евдокия, в одиночку растившая внучку, получила открытку. Обратного адреса не было, на марке был оттиснут штемпель главпочтампта Одессы. Изабелла с детства любила открытки, чтоб непременно яркие и не какие-то там цветы, а чтобы зверюшки: зайчики, птички или, там, оленята. Отец приучил.
Василий, когда нашел себе в Кишиневе другую, и оставил их ради той, столичной Королевы Винограда, присылал Изабелле открытки. Эта, из Одессы, была со смешными большеглазыми дельфинами в волнах, и по самому синему морю плыло золотом тиснутое «Поздравляю!»
С чем пославшая поздравляла, писаный ею текст не прояснял. Может, с тем, что Бела объявилась живой и у неё всё в порядке? О сём возглашали каракули дочки на обороте: «у меня всё в порядке!», и ещё, что к Мошняге она охладела, и пусть он не куксится, и «мама, целуй ненаглядную Лидочку».
Так, в открытках, и маминых хахалях, и в роскошных её — с весельем, игрушками, праздником — явлениях из ЛТП проходило взросление Лиды. Цветастая пачка карточек, хранимая девочкой в ящике стола, росла, как на дрожжах. Без обратного адреса, но с красноречивыми черными штемпелями. Одесса, Ялта, Одесса, Попенки (ЛТП–2), Сочи, Паланга, Алушта, Попенки (ЛТП–2), Геленджик, Батуми, Сухуми, Попенки (ЛТП–2), Одесса, Юрмала, Попенки (ЛТП–2), Одесса, Попенки (ЛТП–2), Белгород-Днестровский, Кишинев, Попенки (ЛТП–2), Кишинев, Попенки (ЛТП–2)…
В том, что так вышло, Евдокия поначалу винила Василия и дубовскую его родню. Уже после росписи Василий, нехотя будто, повёз молодую жену знакомить с роднёй. Свёкр молодых не встретил, потому как лежал, в стельку пьяный, немытый, нечёсаный, на куче нестиранного тряпья.
Зато встретили братья, их жены, как-то слишком уж шумно, какие-то люди, соседи, близкие, дальние родственники. Уже были в сильном подпитии, и мужчины, и женщины, а уже через час остались братья с их жёнами, а на столе вообще ничего, ни закуски, ни выпивки, начались крики, ругань, и требования, чтобы жених срочно припёр из сельмага ещё ящик водки и хлеба с ливерной колбасой.
Родня мужа совсем Евдокии не понравилась. Поначалу надеялась, что первое, неприятное впечатление — оголтелого празднования ни шиша за душой — схлынет, изменится, сгладится. Не схлынуло, а текло в безобразной своей нескончаемости. Велеречивое горлопанство и бесхозный быт, неряшливость женщин, нехотенье и неуменье готовить с лихвой восполняли завистливые черноротые лясы, насущная нелюбовь и грызня в отношении друг к другу, а поверх всего этого, устаканивая повседневность, — стакан, и чтоб с водкой, и фига в кармане.
Так молодая жена узнала, что муж её никогда в жизни не был не то, что в Абхазии, а за пределы села нос не казал, что предел мечтаний — Дубоссары — увидел впервые лет шестнадцати, что мать его умерла от пьянства, когда Васе было еще десять лет, а отец, существовавший на ветеранскую пенсию, пил, пьёт, и будет, как он сам заявлял, пока не подохнет.
Евдокию, под сальные шуточки-прибауточки вместо закуски, заставляли пить с ними. Она отказывалась, и не только потому, что не любила водки и дурной бражки, как называл отец винные выжимки, сварганенные на сахаре и испорченном варенье. Потому, что носила под сердцем Беллу. А родственники в пьяном раже принуждали, а Василий сидел тут же, за шатким, засаленным столом, жалкий, как нашкодивший школьник, с пылающими щеками, и не заступался, а лишь нервно смеялся в усы. И тогда она пила, то ли от жалости к мужу, то ли от ненависти, заливала в впервые накрашенный рот вонючую жидкость.
Поначалу Евдокия винила и маму — за то, что так быстро дала согласие на их брак, и после Василия — за то, что оставил её одну, с больной матерью и малым ребёнком на руках. А потом перестала.
Они, не особо распространяясь, как раз собрались покрестить Изабеллу, в Кицканах. Было это году в 62-м. Добрались до монастыря, а там шум, крик, гвалт, рёв моторов. При скоплении народа пытались сорвать крест с монастырской колокольни. Позвали монтажников, те, взобравшись на самую маковку, обмотали стальной трос вокруг голгофского основания золотой перекладины. Стал трактор тянуть, а крест ни в какую.
Машина ревёт, встаёт на дыбы. У Евдокии от этого рёва и гвалта ноги подкосились, нахлынуло вдруг рёвом и гулом моторов, как в 44-м, когда артиллерия и минометы несколько недель обстреливали правый берег, и сквозь грохот, и рёв, и стенания земли вдруг пошел нарастающий гул. Это, прогнав фашистов, вступили в село советские танки.
Евдокия прижала дочку к ногам, и в ту же секунду толстенный трос, натянутый, как струна, не выдержав, лопнул, плетью хлестнул по кабине, разметав вдребезги стёкла, превратил тракториста в кровавую страшную кляксу. Крик и вопль побежал по толпе, начавшей в страхе креститься. А Евдокия с бабушкой Верой и дедом Матвеем в страхе бежали прочь, унося с собой некрещёное дитя.
Мама тогда уже плохо ходила и с ними не поехала. Ноги болели всё сильнее. Врач в Григориополе выявил диабет и подозрение на гангрену большого пальца правой ноги, порекомендовал срочно ехать в Парадизовск.
И тут Бутой вдруг заявил, что в Кишиневе, на симпозиуме, встретил другую, что она, мол, работает в институте виноградарства и виноделия имени Виеру, как раз в перспективнейшем направлении изабелльных сортов, и что, мол, Евдокия должна понять: перед ним открывается большое будущее и возможности с головой окунуться в любимое дело.
Потом уже соседи по сарафанному радио донесли, что Василий живёт с одной грымзой, зловредной, что стоит вместе с нею по выходным на центральном базаре и торгует саженцами Изабеллы и Лидии, а она орёт на него при всех по чём зря, а дома даже колотит. Откуда у них эти саженцы? По слухами, грымза тайком выносит их с сортоиспытательного участка института виноградарства и виноделия, где числится уборщицей на полставки.
Уж так суждено. Кому-то Боженька даёт нести крест, а её наделил вот Бутоем[60], то есть, бочкой. И ещё Евдокия хранила в самой глубине сердца заветную тайну. Почему сумела тогда трое суток она просидеть в дубовом нутре, среди беспросветного страха? Почему