не знаем. Но любое его решение оставит одно направление без танков. Наша задача — угадать, какое, и ударить там, где танков не будет.
— А если не угадаем?
— Тогда ударим там, где танки будут. И заплатим дороже. Но ударим.
Василевский вышел.
Сталин придвинул к себе следующую папку. Каганович: пропускная способность железнодорожного узла Харьков — Лозовая. Перебросить три дивизии к Конёву — это шестьдесят эшелонов. Шестьдесят эшелонов — это двенадцать дней, если узел работает на полную, и двадцать, если делить с гражданскими перевозками. Хлебозаготовки шли, и зерно шло по тем же путям, и Каганович уже звонил вчера, спрашивая, что приоритетнее — зерно или дивизии.
Всё приоритетнее. Армия без дивизий не воюет. Страна без зерна не ест. И то, и другое — по одним рельсам, и рельсов больше не станет.
Сталин снял трубку.
— Кагановича.
Пауза. Щелчки. Голос.
— Лазарь Моисеевич. По Харькову — Лозовой. Шестьдесят эшелонов, начало — двадцатого августа. И зерно не останавливать. Найдите окна. Ночные, дневные, какие хотите. Но и дивизии, и зерно — в срок.
Положил трубку. Открыл папку Кагановича. Таблицы, графики, пропускная способность по часам: шесть пар поездов в сутки, из них четыре — воинские, две — народнохозяйственные. Каганович предлагал семь, за счёт сокращения окна на ремонт пути. Ремонт пути — это шпалы, и если шпалы не менять, через три месяца рельсы просядут, и пропускная способность упадёт не до шести, а до четырёх. Каганович это знал и шёл на риск, потому что через три месяца — ноябрь, грязь, движение и так упадёт, и починить можно будет зимой.
Глава 34
Плацдарм
На плацдарме было тесно. Капитан Лыков, командир батальона 14-й гвардейской, понял это, когда переправился через Двину ночью третьего сентября и увидел, что творится на южном берегу. Плацдарм, четыре километра в ширину и три в глубину, был набит людьми, как вагон в эвакуацию: две дивизии, стоявшие здесь с июня, плюс три свежие, переброшенные за последнюю неделю, плюс артиллерийская дивизия прорыва, которая переправляла орудия поштучно, на понтонах, по ночам, и каждое утро маскировала их ветками и сетями так, что с воздуха они выглядели как кусты, а немецкий разведчик, прилетавший каждый день в одиннадцать, делал снимки и не видел ничего, кроме кустов.
Двина здесь была широкая — двести метров, серая, с быстрым течением, и мосты — два: один деревянный, наведённый в июне, грузоподъёмностью двадцать тонн, и второй, понтонный, в июле, на тонну меньше. Оба стояли ниже по течению от плацдарма, прикрытые зенитными батареями с обоих берегов. Немцы пытались разбить их четырежды: три раза артиллерией и один раз с воздуха. Артиллерия не попала: мосты были низкие, вровень с водой, с закрытых позиций не видны. Авиация попробовала в августе: девятка «юнкерсов» зашла с запада на бреющем, над лесом, и первые три сбросили бомбы точно: два попадания в воду, одно в берег в десяти метрах от понтона. Мост качнуло, но он держал. Остальные шесть не успели: с северного берега поднялась пара Яков, дежуривших на полевом аэродроме за рощей. Капитан из гарнизона, рассказывавший это Лыкову в первую ночь, щурился от удовольствия: два маленьких самолёта вынырнули из-за деревьев и врезались в строй бомбардировщиков, «юнкерсы» посыпались в стороны, бомбы легли в лес, один задымил и потянул на запад, Як шёл за ним, вся траншея кричала «давай!», и «юнкерс» упал за лесом, и столб дыма стоял до вечера. После этого бомбить мосты немцы не пробовали.
Лыков переправлялся на понтоне, с первой ротой, и понтон шёл тихо, на вёслах, без мотора, и течение сносило его на сто метров вниз, и сапёр на корме правил шестом, и шест скрёб по дну, и звук этот, скрежет дерева по гальке, был единственным звуком, потому что двести человек на четырёх понтонах переправлялись молча — инстинкт, не дисциплина. Немцы на том берегу были в семистах метрах, и любой звук мог вызвать осветительную ракету, а за ракетой пулемёт, а пулемёт по понтону это конец.
Не было. Переправились. Южный берег, мокрая глина, запах речной воды и гнилых водорослей. Лыков спрыгнул с понтона и увидел то, что увидеть не ожидал: землю, изрытую окопами так густо, что пройти между ними было негде. Траншеи первой линии, второй, третьей — одна за другой, с ходами сообщения, с блиндажами, с накатами из брёвен, и в траншеях сидели люди: молчаливые, загорелые, обросшие, в выцветших гимнастёрках, — те, кто держал этот клочок южного берега три месяца, и за три месяца окопал его так, что он стал не плацдармом, а крепостью.
— Четырнадцатая гвардейская? — спросил капитан из траншеи, в пилотке, с перебинтованной шеей.
— Она.
— Вам — в третью линию. Ходом сообщения налево, двести метров, потом направо. Там свободно, мы потеснились. Курить нельзя, огонь разводить нельзя, в полный рост не ходить. Немец видит.
Лыков повёл батальон. Ход сообщения был узкий, в два плеча, с дощатым настилом, мокрым и скользким, и стены пахли глиной и человеческим потом, трёхмесячным, застоявшимся, тем потом, от которого одежда становится второй кожей и перестаёт пахнуть, человек привыкает к себе. Батальон шёл по ходу сообщения колонной по одному, восемьсот человек, и хвост колонны был ещё у понтонов, когда голова уже дошла до третьей линии, и промежуток между головой и хвостом, семьсот метров по траншеям, был всем пространством, которое имелось.
Третья линия. Ниша в стене, обтянутая плащ-палаткой, — командный пункт батальона. Лыков влез, сел на ящик, развернул карту. Карта была свежая, вчерашняя, с отметками немецких позиций: первая линия в семистах метрах от плацдарма, вторая в полутора километрах, третья в трёх. Между первой и второй минное поле, проволока в четыре кола. Между второй и третьей противотанковый ров. За третьей артиллерийские позиции, засечённые по звуку. 32-я пехотная, кадровая, воюет с сорок первого. Не новобранцы.
Двое суток ждали. На плацдарме это были самые длинные двое суток: двадцать тысяч человек на двенадцати квадратных километрах — это толпа, которая не может двигаться, не может шуметь, не может жечь костры, и может только сидеть в траншеях и ждать, и ожидание в траншее хуже боя, потому что в бою тело занято, а в ожидании — голова, и голова думает то, что тело запретило бы думать, если бы было занято.
Пятого сентября, в четыре ноль-ноль, ударила артиллерия.
Артиллерийская дивизия прорыва — сто сорок четыре ствола, от семидесятишестимиллиметровых полковых до стопятидесятидвухмиллиметровых гаубиц-пушек, переправленных на плацдарм за неделю, по одной за