они растягивались, теряя форму, становясь чем—то нелепым, уродливым, чуждым человеческому глазу, а иногда слишком точно копировали силуэт, как если бы сам воздух пытался создать ещё одного Миркана.
Пол задрожал, и шаги демона отдавались гулко, слишком тяжело для его лёгкого, скользящего движения, как если бы это не он двигался, а весь дом подстраивался под его ритм, дышал вместе с ним, отзывался на каждое изменение.
Энергетический барьер начал рассыпаться. Сначала это были едва заметные вспышки, дрожь тонких линий, затем всполохи синеватого света превратились в искры, а спустя мгновение пелена защиты распалась, как если бы её никогда и не было.
Симеон не двигался.
Он чувствовал, как воздух вокруг сгущается, чувствуя его, оценивая, проникая в кожу, но продолжал сидеть неподвижно, не давая себе дрогнуть. Только руки, сжимающие подлокотники кресла, выдавали напряжение – пальцы были слишком белыми, суставы напряжёнными, словно он сдерживал последнюю возможность вмешаться в ход событий.
Миркан остановился и наклонился ближе.
Его движение было почти ленивым, но в этой медлительности было нечто угрожающее, не требующее спешки, потому что время теперь принадлежало только ему.
Голос прозвучал тихо, но не в обычном смысле – это был шёпот, который невозможно было не услышать, словно сам воздух передавал его напрямую в сознание.
– Что ты говорил девушкам, когда отправлял их в Лифтаскар?
Симеон не ответил, но тьма, окружавшая кабинет, ожидала ответа.
Миркан поднял руку, и реальность начала рушиться, но не с треском, не с грохотом, не с вспышкой – мир просто переставал существовать. Цвета поблекли, линии предметов размазывались, теряя чёткость, как если бы кабинет, мебель, стены, сам воздух теряли свою форму, становились менее определёнными, менее значимыми, менее настоящими.
Всё вокруг стало бесцветным, словно художник, что однажды создал это пространство, вдруг решил стереть свои краски, оставив только серую, безликую тень. Кабинет больше не был кабинетом – теперь он выглядел как фотография, стареющая на глазах, выцветающая до тех пор, пока от неё не останется ничего, кроме нечёткого, призрачного силуэта в пустоте.
Симеон замер, осознавая происходящее, но не имея ни единой возможности остановить это.
Всё вокруг утонуло в беззвучии, как будто сама концепция звука была вырезана из реальности. Это не было просто тишиной, не было обычным отсутствием шумов. Это была глубокая, абсолютная пустота, в которой даже собственные мысли звучали глухо, будто запертые в стеклянном колпаке. Не было гула вентиляции, не было скрипа мебели, не было даже слабого биения его собственного сердца.
В этом мгновении он осознал, что звук не просто ушёл – он перестал существовать как явление. Пространство больше не откликалось, и даже его дыхание, медленный, судорожный вздох, не смогло нарушить эту совершенную тишину. Всё происходящее становилось чужим, неправильным, нелогичным, словно реальность разорвалась и теперь пребывала в безвоздушной пустоте, лишённой времени и формы.
Полное исчезновение. Мир не оставил за ним ни тени, ни эха, ни даже слабого воспоминания. Не было остатка даже в самой структуре реальности, которая приняла его исчезновение как неизбежность. Пространство сомкнулось, заполнив его отсутствие без единого следа, словно оно давно готовилось к этому моменту.
Не слышалось ни гула вентиляции, ни шороха одежды, ни даже собственного дыхания. Комната погрузилась в мертвенную тишину, но не просто в отсутствие шума, а в чистый вакуум, где любое движение, любой жест, любое желание произнести хоть звук казались ненужными, невозможными.
Он пытался вдохнуть, но лёгкие будто застряли во времени, задержав воздух в промежутке между жизнью и забвением.
Он хотел заговорить.
Но голос больше не был частью его тела. Он открыл рот, но не почувствовал вибрации связок, не услышал собственного хриплого звука. Слова застряли где—то глубоко, в месте, где ещё секунду назад находился он, человек, контролирующий всё, имеющий власть, знающий, как развернуть ситуацию в свою пользу.
Теперь он был только наблюдателем, заключённым в неподвижное, исчезающее пространство.
А Миркан двигался.
Он не торопился, не делал резких движений. Всё в его осанке, в его взгляде, в плавности шагов говорило о том, что он знает исход этой встречи, что всё уже решено, что ему незачем спешить.
Симеон не мог отвести взгляда. Он видел, как Миркан наклоняется, как его лицо – гладкое, чуждое, невыразительное – заполняет собой пустоту перед ним.
– Что ты говорил девушкам, когда отправлял их в Лифтаскар?
Слова прозвучали не в ушах, не в голове, не в воздухе. Они просто были. Как неизбежность.
Симеон не ответил. Его губы едва заметно дрогнули, но воздух, наполнивший лёгкие, так и не вырвался наружу, не сложился в слова, которые могли бы хоть как—то изменить происходящее.
Но тень Миркана не требовала ответа. Она существовала вне этих понятий, вне необходимости убеждать или доказывать. Её присутствие уже было решением, уже было приговором, который нельзя было ни оспорить, ни отменить.
Время сжалось в точку, мгновение развернулось в вечность. На один бесконечный миг реальность застыла, оставляя лишь холодное осознание, что её больше нет. Всё исчезло: звуки, очертания, даже мысль о том, что когда—то существовал порядок. В этом мраке, в этой неподвижной пустоте, где не было ни прошлого, ни будущего, осталось только одно – конец.
Миркан медленно поднял руку, и пространство вокруг них ещё больше сжалось, сократилось, будто исчезло само понятие дистанции. Кабинет больше не был кабинетом, кресло не было креслом, границы стен стали зыбкими, словно их нарисовали на воде, и кто—то провёл рукой по поверхности.
Он коснулся его лба, и пространство вокруг дрогнуло, будто мир на мгновение отказался признавать это движение, стараясь сохранить привычные законы реальности. Но попытка удержать порядок была тщетной.
Симеон видел. Он видел, как всё, что составляло его существование, начало размываться, таять, терять очертания. Мир больше не подчинялся его логике, не поддавался объяснению, не оставлял зацепок, за которые можно было бы ухватиться.
Он чувствовал, как кабинет, этот привычный ему оплот силы, превращался в разрозненные, бессмысленные образы, как стены расплывались в сгустки теней, а мебель – в тёмные пятна, исчезающие на краю зрения.
Он видел себя, но его отражение становилось чужим, теряя знакомые черты, выцветая в безликую оболочку, в призрачное эхо того, кем он когда—то был.
Он знал, что его больше нет, и понимание этого было последним, что осталось у него перед тем, как исчезнуть окончательно.
Он видел свой кабинет, но осознавал, что он уже не был кабинетом. Это была лишь оболочка, контур, пустая форма, ещё удерживающая очертания привычного, но внутри ничего не осталось.
Он видел себя, но не узнавал. Он уже не был