рангу и статусу. Даже возки царские тут реально царские.
Разумеется, до вагонов СВ моего времени далеко, но – тем не менее. В общем, придется потерпеть гримасы царизма.
РОССИЙСКАЯ ИМПЕРИЯ. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ. ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ. 16 (27) февраля 1742 года
Сегодня радостный день. Вырвался из кутерьмы обедов и балов в мою честь, с прочими фейерверками. Плюс мое здешнее тело на днях родиться угораздило. Четырнадцать лет! Если с прожитым в той жизни – так я уже сотку разменял. Гуляли точно, как на столетний юбилей. Сломали два органа. Баянов-то еще нет. Шучу. Но и без того повеселились изрядно. Я как на смотринах. Холодно, блин. Хорошо, что тетка в шубе на фейерверки с шутихами смотреть разрешила. И на оркестр вслушиваться. Сам играть не стал. Простыну еще. А вот у трубачей, думаю, что губы к мундштукам примерзли.
Порадовал Ломоносов: «Оду на прибытие из Голстинии и на день рождения 1742 года Р. Х. февраля 10 дня» меня любимого прислал.
Увидев времена златыя
Среди градов своих и сел,
Гласит спасенная Россия
К защитнице своих предел:
«Тебе я подданных питаю
И храбру кровь их ободряю,
Чтоб тую за тебя пролить.
Ах, чтобы к удивленью света
Изволил вышний утвердить
Престол Петров чрез вечны лета.
Умеет прогнуться Михаил Васильевич. Да и то верно, что я и царица в глазах поморского рыбака ему не чета. Но и мне тут без него тоже не просто было бы. Сам я всего не потяну, да и не готов пока. Имеющаяся «европейская ученость» меня выбешивает, а уж как моя будет бесит окружающих! Все у них «эфиры», «эманации», прости Господи.
Наука, в нынешнем виде не слишком продвинулась со времен Аристотеля. Земля не плоская и то хорошо. В остальном же…
Как бы я ни готовился в Киле, но много чего еще мне здесь заново учить придется. Другая теория, другая терминология, другие знания. Мусор в основном. Помноженный на просвещенное колдовство. В этом времени не то что сопромата – еще половины химических элементов нет! Да какой-такой половины? Их всего открыто шестнадцать! Шестнадцать химических элементов, Карл! Шестнадцать! Из ста двадцати элементов моего времени!
У вас в жизни был преподаватель сопромата? У меня вот был. Приходил в бешенство от слова «сломается». Не «сломается!», а «разрушится!». А в армии подполковник орал: «Проткну наскрозь!» Гений был по сравнению со здешними хроноаборигенами.
Ничего. Выжил я там, в родном будущем. И тут, даст бог, выживу.
Тут все же проще.
Приехал вот в местную Академию. Наук и художества. Старший Корф уже успел мне многое в Киле обсказать. Квартируют здесь студиозы и ученые в бывшем дворце царицы Прасковьи Федоровны, по нему меня, по просьбе императрицы, сам конференц-секретарь академии профессор Гольдбах водил.
Что сказать? Грустное зрелище. Даже у нас в Киле получше будет. Или не хуже. Но где Киль и где Санкт-Петербург? Захолустное герцогство и Империя? Плохо все здесь в части и наук и художеств. Надо будет решать. Без ученых мы в эпоху пара не скоро рванем.
Но я физиономий не корчил, искренне интересовался и не умничал. Даже восхищался. Люди здесь честно стараются, и нечего им знать, что я почти со всем готовым из двадцать первого века к ним приперся. Засмеют. И заклюют. Университетская среда во все века одинакова. Самонадеянных умников рвет и исторгает. И эту косность и кастовость даже Берия не продавил. А я не он.
Потому.
Добро пожаловать в академическую среду.
Угадайте, на каком языке мы общались? Верно. На немецком. Русский тут не в чести.
С Гольдбахом тоже надо ухо держать востро. Он еще второго Петра учил. Так что я старался много не разглагольствовать. Часа через полтора попросил свести меня с Ломоносовым. Христиан удивился, но я напомнил, что Михайло мне оду написал. Профессор улыбнулся. Пока видно здесь от этой молоди не в восторге, но стишки им прощают, сами по-русски толком не умеют писать. Но это мы исправим. С тетушкиной и Божьей помощью.
Адъюнкта Ломоносова мы нашли в физическом классе, он что-то писал на столе с расставленными приборами для демонстрации опытов.
Гольдбах представил нас друг другу на немецком и, сочтя видно беседу о русской поэтике неинтересной, по академическим делам удалился, пообещав прийти за мной вскоре.
– Eure Königliche Hoheit, – начал после ухода Христиана чуть склонившийся Ломоносов.
– Ай, бросьте, Михайло Васильевич, – остановил его я, – немец ушел, потому без высочеств, и будем по-русски говорить, мне практиковаться надо.
Возвышающийся на треть меня надо мной детина удивился.
– Зовите меня, Петром, – увидев продолжающееся замешательство, я протянул руку и «поправился»: – Петром Федоровичем, отец же у меня Карл Фридрих.
Ломоносов наконец отмер и принял мою ладонь в свою богатырскую лапищу.
– Правду говорили, что вы на русском изрядно говорите, но чтоб так. Чудно, но свободно! – уважительно сказал Михаил.
– Старался я. Учил. Вот грамматику составил, не посмотрите? – воспользовался моментом я, протянув третий экземпляр своей подробной шпаргалки.
Ломоносов принял. Быстро пролистал. Хмыкнул.
– Не торопитесь, Михайло Васильевич, я тетрадку оставлю, прочтете. При следующей встрече обстоятельно и обсудим, – остановил я его порыв, – может, присядем, а то как-то мне не удобно снизу-вверх говорить.
– О, извините, ваш… Петр Федорович, давайте присядем, у меня прям как для такого случая меньший табурет есть.
Мы расселись, я немного расспросил его о здешнем житье-бытье, и его самого, и академии. Поблагодарил за оду. Посетовав, что многое не понять без пояснения.
– Так, Петр Федорович, это же высокий штиль, там нельзя по-простому, – парировал Ломоносов.
– А вот не соглашусь, Михайло Васильевич, даже о самых высоких вещах поэт может просто и красиво говорить!
– Не просто это, ой не просто. Вот вы, простите мою дерзость, могли бы о науке, скажем так, сочинить? – адъюнкта задело.
– Дайте минутку подумать? – спросил я.
Ломоносов кивнул. И я стал лихорадочно перебирать, что мы там на капустниках наговорили у себя во времени на тему. Но ничего на ум толкового не шло. То заумно. То не ко времени. Или не к месту. Придется у Пушкина украсть. Сейчас публиковать я это все равно не планирую.
О сколько нам открытий чудных
Готовит просвещенья дух,
И Опыт, сын ошибок трудных,
И Гений, парадоксов друг,
И Случай, Бог изобретатель…
Выдал я «экспромт».
Ломоносов замер.
Пушкин – наше все. Но он еще не родился. Так что могу немного побыть местным гением.
– Да вы пиит, Петр Федорович! – восхищенно произнес единственный слушатель.
– Есть немного, – поскромничал я, – но я поэт. И я строго за