Так или иначе, листы легли на огромный стол, и Яков Михайлович привычно пересчитал размеры. Он не поверил своим глазам – самолёт был огромным.
Ещё до войны он принимал участие в работе над большим самолётом. Самолёту не повезло – в демонстрационном полёте в него врезался истребитель сопровождения, и с тех пор таких больших машин не строили.
Яков Михайлович раздал задания, они расписали график, работа пошла, понемногу разгоняясь, – так начинает рулёжку уже готовое изделие.
Но что-то шло не так с конструкцией.
Самолёт точно соответствовал чертежу, но, пересчитав размеры, Яков Михайлович поразился: прочность самолёта им не соответствовала.
В конструкции не соблюдался закон квадрата куба. При увеличении размаха крыльев их площадь растёт как квадрат, а объём самолёта – как функция в третьей степени.
Яков Михайлович прикинул снова все размеры и убедился, что все они в два с половиной раза больше, чем нужно.
Прочность лонжеронов выросла в два раза, а они должны были быть в восемь раз прочнее, чтобы крылья не сложились в воздухе.
Он пересчитал всё это ещё и ещё и снова убедился, что размеры на чертежах завышены в два и пятьдесят одну сотую раза.
В этот момент он понял, что строил самолёт в сантиметрах, вместо того чтобы делать его в дюймах. На какой стадии копировщик чертежа ошибся, перевёл размеры в метрическую систему, оставив английские обозначения, было неизвестно, и кто он был: тот далёкий разведчик или кто-то на этой стороне? Кто проставил другие единицы рядом с тонкими линиями? Непонятно, да и не важно.
Потом эти двое появлялись ещё не раз, и Яков Михайлович сказал им это, но ему не ответили.
Новых указаний не было, так что он по-прежнему каждый раз передавал гостям листок, заполненный каллиграфическим почерком, – там были вопросы к неизвестному другу.
Ответы приходили с завидной регулярностью через две недели.
Машина строилась – своими размерами она напоминала кита, выбросившегося на берег. Особая канитель была с проводами – их делала канительная фабрика и всё время хотела округлить сечение, но если округляли в большую сторону, то машина становилась неподъёмной, а если в меньшую, то проводка оказывалась ненадёжной.
Но и эту проблему удалось решить, хотя электрики бормотали, что всё сделано на честном слове.
Лето сменилось осенью, затем снег покрыл ангары и взлётное поле. Но снег пока расчищали для других вылетов.
Странные визитёры продолжали приезжать к нему. Они были всё те же, старый и молодой, и были, как всегда, молчаливы. Кажется, у них не было никакого собственного запаха.
На большой стол ложился листик с ответами на прежние вопросы, а из сейфа появлялся лист того же формата с вопросами новыми, такими же трудными, однозначно сформулированными, составленными с экономией каждой буквы, отшлифованными, как дипломатическая нота.
Яков Михайлович время от времени представлял себе неизвестного инженера, который вёл с ним диалог через посредников, – даже пройдя через десятки рук и глаз, переписанные по-русски, ответы сохраняли след чужих рассуждений. Иногда далёкий друг затруднялся с ответом, но дело шло своим чередом – и эта размеренность была островком стабильности в общем безумии проекта.
Прошёл год, и вдруг переписка прекратилась.
Те двое, кого он привык видеть у себя в кабинете с тонкой папкой для переписки, явились мрачные.
– Ответов больше не будет, – сказал полковник. – Вы должны понимать.
«Понимать» значило, что не надо ничего спрашивать. Что-то случилось с неизвестным другом, и, вероятно, его больше нет.
– Могу ли я теперь действовать самостоятельно? – спросил Яков Михайлович.
– Не нам решать, – прошелестел полковник.
Яков Михайлович отучился удивляться. Раз так надо, так и будет.
Машина стояла внутри ангара, сама похожая на ангар, а вернее – на футбольное поле. Со своими десятью двигателями, поршневыми и реактивными, ощетинившаяся пушками, будто пиратский корабль, она была гостем из воображаемой страны.
Самолёт, как корабль ракушками, обрастал мелкими деталями. Материалы были специфичны – герметичную кабину обшивали сантиметровым слоем оленьей шерсти, простёганной на марле. Яков Михайлович, забравшись по лесенке, трогал влагоупорную ткань с одной стороны и огнеупорную с другой, думая вовсе о другом – о законе квадрата-куба и о прочности. Нормы прочности сорок третьего года жгли его сердце. Они преследовали его, как неудобный пункт в анкете.
Но тут же он останавливался: в этой империи каталогов главное было сохранять невозмутимость.
Он и сохранял.
Яков Михайлович время от времени представлял грядущую катастрофу, да какую там катастрофу, ничего не случится, – моторы просто не сдвинут этого монстра с места.
Можно было позвонить наверх, честно признаться, и он даже снова начал объяснять проблему полковнику. Тот посмотрел сквозь него и уехал, так ничего и не ответив.
Яков Михайлович подождал ещё пару дней, думая, не позвонить ли ему на самый верх.
Но телефон, похожий на государственный алтарь с гербом, ожил сам.
Яков Михайлович сразу же узнал этот голос.
– Не знаете, что делать? – сказал невидимый собеседник. – Когда не знаете, нужно только выполнять указание. Просто постарайтесь.
И на другом конце провода повесили трубку.
Яков Михайлович не испугался.
Ему, правда, захотелось просто убежать. Бежать не важно куда, не разбирая дороги, как заяц, которого гонят охотничьи собаки. Так было с ним сразу после революции, когда его товарищ собрался бежать от большевиков на том самолёте, который они сами сделали в экспериментальных мастерских. Яша (тогда он был ещё Яша, не только для родителей, но и для друзей) указал на недостаточную дальность машины. Разум подсказывал ему: «Беги!» – однако он остался.
Самолёт с однокурсником сгинул где-то в небе над Балтикой, – по крайне мере, никто о нём ничего не слышал.
Сейчас он подумал: а что, если его товарищ по Политехническому институту остался жив и теперь разыграл его, присылая фантастические чертежи? Но он отогнал эту мысль.
Второй раз он думал бежать незадолго до того, как случилась несправедливость, и тоже остался на месте, прижав уши. И вот он – третий раз.
Яков Михайлович не боялся смерти, он немного боялся жизни, но знал, что этот страх можно перетерпеть.
Да и куда тут побежишь, куда?
Успех – всегда вопрос веры, и не только на пути к нему. Если ты веришь, что это успех, то он и есть – вне зависимости от того, что говорят тебе сверху и снизу. Родина приучила Якова Михайловича к тому, что её материализм всегда оказывался показным: только поскреби краску на крыле под звёздами, обнаружится слой веры.
Перед ним снова был изгиб реки, а хор из колокольчика на стене сообщал, что никому не нужен ни турецкий берег, ни Африка.
Подчинённые продолжали работать как ни в чём не бывало.
Яков Михайлович стал ночью посещать самолёт, покоившийся словно тело в гигантском Мавзолее. Он смотрел на своё творение и думал о нематериальной вере. Заокеанский опыт отступил на второй план: тут была другая страна, где сказка часто становилась непредсказуемой былью, и этим уже не мог управлять ни вождь, ни люди в странной форме. Машина была огромна и красива, а Яков Михайлович знал, что только красивые самолёты поднимаются в воздух. Конструктор говорил со своим детищем, которое, как и положено в империи, родилось из описки, а в ответ внутри гигантского корпуса что-то шипело и потрескивало.
Яков Михайлович хотел договориться – потому что в империи протоколов и номенклатур честное слово значило всё или ничего. А он знал, что когда величина так скачет, то значение её чрезвычайно. Много что и так уже летало на честном слове.
На машину поставили новые двигатели и стали готовить к полёту.
Он откладывался несколько раз по причинам техническим, а наконец, когда технические причины были устранены, по причинам метеорологическим. Февраль лёг туманами на испытательный аэродром, и распогодилось только к концу месяца.
Наконец три тягача вывели изделие на взлётно-посадочную полосу. Подготовка завершилась.
И тут огромный репродуктор на вышке захрипел, закашлялся и заговорил мрачным голосом. Так говорят только о смерти, и все вжали головы в плечи: и лётчики у трапа, и технический состав.
Яков Михайлович почувствовал, что его теребят за рукав пальто.
– Надо, наверное, отменить, – сказало что-то безликое,
