будет дышать. И пусть эти двое рядом курят, как пьют воду, а он — как точку, за которую нельзя уступить.
В этом дыме, в этом молчании — он один. Но это одиночество впервые кажется ему не приговором, а щитом. И он знает: пока держится этот щит, он сможет стоять — против них, против себя, против всего мира, который ломается под собственной тяжестью.
Альфа-хирург медленно выпускает дым, взгляд его цепкий, оценивающий. Лицо неподвижно, только уголки рта кривятся в едва заметной ухмылке.
— Говорят, чай теперь тоже подорожал. Шесть копеек за стакан, а на вкус — как кровь. Тоже пьёшь?
Мирослав сдержанно кивает, глядя на сигарету в своей руке.
— Пью. Сигареты дорожают, чай дорожает — всё дорожает. Но пока это всё, что нас держит.
В словах — ровный тон, почти насмешка. Но между строчек — напряжение, тихое и острое, как тонкая проволока под кожей.
Альфа поднимает брови, усмехается чуть шире, будто только и ждал этой реплики.
— Всё дорожает… А мы — тоже товар? Или думаешь, мы чем-то лучше чая?
Омега-ординатор, сидящий чуть в стороне, дергается, будто эти слова ударили его. Но Мирослав не даёт слабину. Сигарета у него в пальцах — медленно тлеющая линия, а голос — спокойный, глухой.
— Может, и товар. Но пока я дышу — я выбираю, каким быть.
— Вот как? — Альфа-хирург склоняет голову, в голосе появляется легкая издёвка, но глаза остаются настороженными. — Омеги редко так говорят. Сигарета тебя к этому научила?
Мирослав отвечает сразу, без колебаний.
— Сигарета — это то, что я контролирую. Всё остальное — не всегда моё.
Они сидят так близко, что чужое дыхание кажется частью собственного. Густой дым, будто стена, отделяет их от остального мира. Альфа снова щурится:
— Ты опасный, Мирослав. Говоришь — как будто знаешь, что за этим всем стоит.
Он не отвечает. Потому что слова — это то, что могут украсть. Он только затягивается снова, глаза спокойные, как тихое озеро под ледяной коркой.
Омега-ординатор, впервые заговорив, хрипло кидает:
— Тебя всё равно проверят. Здесь, — он кивает в сторону больничных коридоров, — никому нельзя верить. Даже себе.
Мирослав выдыхает дым — медленно, почти ленно, но взгляд его режет воздух.
— Пусть проверяют. Я не прячусь.
Молчание становится густым, вязким, заполняя каждую щель между словами. Альфа улыбается, но это уже не насмешка — больше уважение, больше осторожность.
— Ладно, Мирослав, ладно… Пей свой чай. Курим вместе — а значит, пока ещё на одной стороне.
Вкус чая — горький, как железо. Но в нём — его собственный выбор. И дым — больше не только дым. Это — свобода, сжатая между пальцами.
Он знал: в их взглядах — осуждение. И вместе с тем — странное, почти уважительное любопытство. Омеге не положено так сидеть — с сигаретой в зубах, с таким же спокойным взглядом, с дыханием, пахнущим табачным дымом и вызовом. Но он уже не мог остановиться. Этот момент — как медленный выдох, в котором смешивались усталость и решимость.
Он сделал ещё одну затяжку, чувствуя, как горечь дыма обжигает лёгкие, а вместе с этим — очищает голову. Каждая искра табака — как крошечная вспышка, озаряющая внутреннюю тьму. Он понимал: это — точка невозврата. Когда ты больше не можешь делать шаг назад, даже если все вокруг ждут, что ты согнёшься.
— Чай с привкусом крови, сигареты по сорок копеек… — сказал он вслух, и голос его звучал ровно, но в этой ровности — что-то неумолимое. — Всё это — ерунда. Главное — дожить до завтра.
Эти слова он произнёс не для них, а для себя. Они прозвучали, как клятва, тихая, но незыблемая. «Я не отступлю». Он не шепнул это — он выдохнул это вместе с последним клубом дыма, растворяющимся в тусклом свете лампы.
Он улыбнулся — лёгкая, усталая, но твёрдая улыбка. Как у человека, который только что увидел собственные цепи — и решил не поддаваться им.
В их взглядах мелькнуло нечто похожее на уважение. Даже у альфы, чьё лицо оставалось каменным, но в глазах застыли тени сомнений. Мирослав знал: они видят в нём то, чего сами себе боятся признать. Он — омега, но сидит здесь так, словно каждый вдох — это его оружие, а каждый выдох — шаг вперёд, к тому, что не даст себя сломать.
Молчание стало гуще. Оно было не пустотой, а пределом — линией, за которой всё уже решено. Мирослав сидел, чувствуя, как мышцы под рубашкой напряжены до боли, а внутри — всё было спокойно. Он не отступит. Пусть этот мир ломает других — он выбрал быть тем, кто дышит до конца.
И где-то в этой тишине, в этом глухом эхе больничных стен, он впервые за долгое время ощутил странную свободу. Свободу быть самим собой — даже если для других это будет знаком ереси. Тени за окном казались длиннее обычного, а в дыме он видел не просто угольки табака, а свой собственный выбор. Выбор, за который он будет держаться, даже если завтра ему придётся платить за это цену.
Мирослав сидел, опустив взгляд в кружку с остатками чая, где на дне плавали чёрные крупицы заварки, будто тяжёлые мысли, которые не отпускают даже в этой глухой передышке. Одиночество вокруг него сжималось кольцом — но это одиночество теперь казалось ему не пустотой, а бронёй. Его собственное, выстраданное, выкованное из того самого дыма, который обжигал горло, но дарил краткий миг тишины.
Альфа, этот сутулый хирург с застывшей усталостью на лице, только кивнул, словно признавая — пусть и не вслух — Мирослава своим. Омега, сидящий рядом, вздохнул, и в этом коротком выдохе слышалось всё: понимание, отчаяние, тревога, которую нельзя назвать словами. Они знали: Мирослав — один из них, но в то же время другой, словно человек, который однажды увидел в зеркале не только своё лицо, но и то, что скрыто за ним — и не отвёл взгляд.
— Ну что, Миргородский… — хрипло сказал альфа, с горькой усмешкой, в которой скрывалось что-то вроде зависти. — У тебя нервы железные.
Мирослав поднял на него глаза — спокойные, ровные, как