Он сел за стол со священником, и грязноватые стаканы меж ними наполнились жидкостью, чем-то похожей на берёзовый сок.
«Хорошо, что тут есть по крайней мере трое мужчин, не боящихся смерти, – думал Сурганов. – Это всё потому, что мы одинокие мужчины. Одиноким всегда проще. Надо прощупать доктора, тут есть ещё доктор. Но мне сказали, что у доктора жена и две дочери. Что я скажу доктору? Что я вообще хочу?.. Если бы я знал».
Он спросил бывшего священника, который на поверку оказался не бывшим, о сельском враче, и тот нахмурился.
– Да, я знаю. Две дочери, – быстро сказал бывший капитан третьего ранга, и лицо священника просветлело.
Они понимали друг друга.
– Э, добрый барин…
– Зови меня просто Владимир Владимирович. Так раньше в книгах писали, у Чехова.
– Придёт он сейчас, твой доктор. Ему дома пить неловко, а у меня можно.
Доктор пришёл позже, чем они думали, усталый и с пятнами крови на правом рукаве. Причём пришёл он вместе с учителем.
Доктор оказался философом. Ему явно не хватало собеседников.
– Очень важно – отсутствие майората, – после третьей сказал он. – В России наследство от папы-графа делилось между всеми сыновьями, а затем – между их сыновьями. А в Европе всё наследство – майорат – переходило к старшему сыну, а младшему доставался разве что кот и сапоги.
Доктор рассказывал, что видел фотографии прежних бар, живших в усадьбе.
– Там видна разница – на самой обычной чёрно-белой фотографии. Дед – работяга, привыкший к лишениям, знающий не только, что такое управлять, но и что такое работать руками и жить впроголодь. Сын – управляющий имением, понимающий, что благосостояние семьи зависит от его деятельности, но в его глазах отсутствовал страх. То есть он знал, что по миру они ни при каком раскладе не пойдут и голодать не будут. И внук – лощёный парень, кокаиновый офицерик, привыкший получать всё, что захочет, по первому требованию и совершенно не думающий о том, как работать самому. Кстати, он и спустил таким трудом заработанные дедовы деньги, а потом – застрелился.
Он должен был бы драться с красными, а не смог. Как не смог бы и с этими саламандрами.
Учитель заметил:
– Тут много мифологии. Мы тут как-то говорили о Горьком. Горький сказал нам всё о капиталистическом вырождении в своих пьесах. Во втором, максимум в третьем поколении начинаются безобразия, и васса уже не железнова. Я заставляю детей читать Горького. Горький ведь не запрещён.
– Вот за это и ниспосланы нам осьминоги, – подытожил священник.
– Почему не предположить, что они вам ниспосланы за то, что вы барскую библиотеку сожгли. Ну, не вы, а все мы, конечно, – тут же поправился Сурганов. – И за то, что пьянство наше беспробудно, а уполномоченный Мильчин берёт взятки?
– Неисповедимы пути Господни, – вздохнул священник. – Да и ты, ба… Владимир Владимирович, не свят. Вот скоро будет молебен об урожае. Знаешь, что это?
– Примерно.
– Не молитва это, а жертвоприношение, – вступил доктор. – Возьмут какую-нибудь лишнюю девчонку да и скормят зверю.
– Помогает?
– Да когда как.
– Но только ведь всё равно скормят. А ты, барин, по своему уставу, должен присутствовать. Встанешь, поклонишься да и возблагодаришь, – заметил священник. – Да я не упрекаю: что тебе, из револьвера палить? Да и то, Мильчин тебя в расход выведет, даже в город не повезёт.
– Ну, он не один, – дёрнулся учитель, – не один…
– Вот вас вместе и кончат.
Сурганов жалел, что не принёс еды. Его собеседники оказались куда более запасливы: у доктора в бауле обнаружилась домашняя колбаса, в мешке у учителя – кулёк пряников, а батюшка вытащил кусок сала величиной с полено.
Расходились за полночь.
Сурганов вышел первый, но слышал, как доктор сказал остальным: «Одно хорошо, барин нам достался не заполошный, дай Бог каждому», а кто-то ответил: «Барин, он и есть барин, хоть не воняет». Кажется, это был учитель.
Слух у Сурганова был действительно отменный – в лодке он на спор садился на место акустика.
Они потом сходились не раз, и было видно, что одиночество среди полей толкало их друг к другу.
Как-то доктор сказал:
– Если случится что, если кто узнает о наших мыслях, то мы не доживём до кары новых богов. Нас убьют прежде все эти бывшие колхозники, которых я лечу, а вы, – он ткнул в учителя, – натаскиваете в чтении и счёте. Они, те, кто ещё помнит царя, и те, кто прошёл через раскулачивание. Они помнят страх и унижения, они помнят испытания бедностью. И они уничтожат нас ради своей мечты о простом и понятном мире. Нужно только чудо. Барклай, зима иль русский Бог.
Сурганов слушал это и угрюмо сопротивлялся. Чувство унижения было очень острым – ведь почти вся его жизнь прошла при советской власти, но не власть ему было жалко, а то, что он обязан слушаться и следовать безумию новых обрядов, в которых было мало смысла.
Не прошлых чинов и званий было ему жалко, а вменяемости мира.
Его крестьяне могли верить во что угодно: в то, что осьминог под Кремлёвской стеной ест детей, и в то, что хорошую погоду можно купить кровью девственницы.
Он помнил, как командиры тишком смеялись над тем, как комиссар дивизиона рассказывал, будто фашисты придумывают нам политические анекдоты. Так было и здесь: мифы о новых богах – всё равно что анекдоты.
Остроумным объяснениям мира нужен автор, а вот истории о том, что Ленин болел сифилисом, автор не нужен. И тем крестьянам, что убивали врачей во время холеры, – искусственный миф не нужен. А всё, что он видел вокруг, было именно неостроумными теориями. То есть они выглядели по-разному, но суть одна – замещение. Новыми богами просто заместили прежних народных комиссаров.
Все приспосабливались.
«Кроме японцев, – вспомнил он. – Японцы не приспосабливались. Они были островной империей, и у них были свои счёты с осьминогами. Японцы вывели флот и решили драться. Их зажали в клещи: с одной стороны – наш Тихоокеанский флот, а с другой стороны – американцы. Союзники решили их топить, чтобы выслужиться перед новым инфернальным начальством, но японцам было плевать на мотивы».
Они шли на смерть, и им не нужны были компромиссы. Им озаряла путь великая Аматэрасу, и, когда японские корабли стали превращаться в клубки света, их экипажи, видимо, были счастливы. Сурганову тогда, как и многим другим, дали орден, но никакой заслуги союзников в этой битве не было. Это были награды за послушание.
А теперь бывшему капитану третьего ранга послушание приелось.
В воскресенье назначен был молебен об урожае.
Пришли все жители, но Сурганов отметил, что священника не было.
«Храбро спрятался, – подумал он и тут же себя одёрнул: – У каждого свой путь».
На поле вынесли корчащийся мешок, и Сурганов догадался, что это и есть жертва.
Меж тем из города приехал уполномоченный.
Он прибыл на немецком мотоцикле с коляской. Это был один из армейских мотоциклов, что немцы поставляли всему свету, в том числе и в бывший СССР. За рулём «цундапа» сидел рядовой милиционер, а в коляске с пулемётом – уполномоченный по сельскому хозяйству Мильчин.
«Дурацкая мода, – подумал Сурганов. – Ну вот к чему ему пулемёт?»
А потом вспомнил выстрел на лесной дороге.
Ещё из города привезли попа-расстригу.
Он был молод и вертляв, но умел читать нараспев.
Большего от него и не требовалось.
Крестьяне перетаптывались, и Сурганов с раздражением отметил, что многих обряд не пугает. Он ощутил, что действительно жизнь не меняется: они так же выходили на молебен, так же сходились на первое мая и седьмое ноября. И это было тем проще делать, потому что майские праздники были как бы Пасхой, ноябрьские были Покровом, а Рождество превратилось в новогоднюю пьянку.
«Что я хочу изменить, – лихорадочно думал Сурганов, – кого мне жаль? Они ж меня первого повесят на суку, если прискачет египтянин на бледном коне».
В отдалении, чтобы боги ничего не перепутали, встал поп-расстрига и принялся читать призывную молитву.
В руках у него был сокращённый «Некрономикон». Тонкая книжица в ледериновом переплёте – такие были на каждом корабле. Вообще-то, личному составу
