ними, когда его тихий, лишенный металла голос остановил меня:
— А ты, генерал, останься.
Указывая подбородком на дверь своего штабного фургона, он добавил:
— Зайдем. Не на ветру же державные дела решать.
Дверь захлопнулась за нами, отрезав остальной мир. Внутри, в тепле и тишине, лишь потрескивала в печурке смолистая сосновая щепа. Петр молча прошел к походному шкафчику, достал пузатую бутыль с водкой и две массивные медные чарки. Плеснул в обе, одну протянул мне.
Мы выпили, не чокаясь. Он — залпом, крякнув. Я — медленнее, чувствуя, как огненная влага обжигает горло, прогоняя остатки ночного холода.
Давно не пил. Мерзость какая. Нужно будет озаботиться перегонкой, а то, что за попаданец, да без элитного алкоголя.
Император отошел к расстеленной на столе карте и замер. Его широкая спина в простом суконном мундире казалась спиной атланта, на которого взвалили еще один, неподъемный мир. Он молчал.
Глядя на эту напряженную линию плеч, я осознавал, что он принял не просто тактическое решение. На моих глазах происходил глубочайший личностный перелом — Император-прагматик одерживал окончательную и бесповоротную победу над Гвардейцем-Петром. Победа, доставшаяся чудовищной ценой. Пойти против своей натуры, против всего естества, жаждавшего крови и отмщения… Выбрать скучный, неблагодарный, но верный путь, ведущий к силе, а не к славе.
Это молчание и было ценой его выбора. Осознанием того, что новорожденная Империя требует жертв. И самой тяжелой жертвой оказалась его собственная страсть, его гвардейская прямота, его право на простую, понятную солдатскую месть. Он был унижен не вероломством поляков, а самой необходимостью быть умнее, хитрее и дальновиднее, чем того требовала его душа рубаки.
Он злился на меня, ведь именно я, с моими расчетами и доводами, заставил его сделать этот выбор, лишив чистого, пьянящего упоения битвой. И в то же время, где-то в самой глубине, он был явно мне признателен за то, что я не дал ему в порыве гнева пустить под откос всю нашу грандиозную затею. В этой застывшей фигуре был человек, только что проигравший самую важную битву в своей жизни — битву с самим собой. Проигравший ради победы в большой войне.
Петра нужно было растормошить, вытащить из ступора, пока обида не толкнула его наломать дров — уже в отношении меня самого. Я решил рискнуть. Заговорить с ним не как с государем, а как с Петром — на языке злой, изобретательной шутки, который он понимал и любил до дрожи. В голове вдруг всплыла картинка из прошлой жизни: музейный отдел механических игрушек восемнадцатого века. Автоматоны, музыкальные шкатулки… Изящные, бесполезные и дьявольски сложные механизмы, созданные для того, чтобы изумлять. Тогда, в будущем, это казалось милой архаикой. Сейчас же, в этом пропахшем металлом фургоне, идея показалась ключом.
— Государь, — начал я осторожно, — решение идти на Берлин — мудрое, спору нет. Однако оставить предательство пана Августа вовсе без ответа — значит проявить слабость. Они решат, что мы испугались.
Он медленно повернулся. Да, явный разрыв шаблона. Сам же топил за поход на Берлин, а тут про Варшаву вспомнил. Отлично, то что и надо.
— Хватит твоих нравоучений, генерал! — прорычал он. — Сам знаю, что проявить, а что — нет!
Зацепил — это хорошо. Пропустив его выпад мимо ушей, я продолжил:
— Не о нравоучениях речь, Государь. И не о войне. Об ответе. Наглом, чтобы этот польский король от злости локти сгрыз, но сделать ничего не смог. Чтобы поставить его на место сильнее, чем если бы мы взяли Варшаву и выпороли на конюшне шляхту.
В его глазах погас холод, уступив место первому огоньку любопытства. Попал.
— Мы отправим ему подарок, — продолжил я. — Личный дар от Императора Петра Алексеевича королю Августу Сильному. Подарок.
Подойдя к столу, я отодвинул в сторону карту, освобождая место.
— Представьте, Государь. В Варшаву прибывает ваш личный фельдъегерь. С почестями, как положено. Вручает королю шкатулку. Роскошную, из карельской березы, с инкрустацией — чтоб у него от зависти слюнки потекли. На крышке — ваш вензель. Он, разумеется, ждет соболей или самоцветов, созывает весь двор похвастаться щедростью русского царя. Открывает…
Я выдержал паузу, наблюдая, как он чуть подался вперед, сцепив пальцы в замок до белых костяшек.
— А внутри — потешный ящик. Вроде рождественского вертепа, только не про святое, а про самое что ни на есть мирское. Механическое представление в коробке. Сцена, куклы…
Петр нахмурился, пытаясь понять, куда я клоню.
— Сцена представляет собой эшафот. Добротный, дубовый, сработанный на совесть. И на нем — «машина для рубки голов». Изящный механизм, где лезвие падает само, по направляющим. Быстро и неотвратимо.
В глазах Петра мелькнул второй огонек — красоту идеи он оценил мгновенно. Еще бы, гильотина — эффектная штука.
— В колодках этой машины, — я понизил голос, — зажата кукла. В королевской мантии. С лицом, до смешного похожим на личико нашего друга Августа. А рядом, на помосте, вторая фигурка. В простом мундире Преображенского полка, с занесенной для приказа рукой.
Теперь на его лице проступил самый настоящий азарт. Он представил эту сцену, представил лица врагов.
— Но и это не все, — я решил его добить. — Главное — на передней панели шкатулки, прямо под эшафотом, будет кнопка. Большая, красная, из дорогой яшмы, чтобы пальцы сами к ней тянулись. И под ней короткая надпись на польском: «NIE NACISKAĆ». Не нажимать.
Я посмотрел ему прямо в глаза.
— Как думаете, Государь, что сделает человек, которому вся жизнь доказывала, что ему можно все? Окруженный льстецами, считающий себя самым сильным и хитрым? Он нажмет. Хотя бы чтобы показать придворным, что ему не страшны варварские игрушки русского царя. Нажмет, чтобы доказать себе, что он — король.
Петр молчал, глядя на пустое место на столе, но видел там уже не полированное дерево, а свой маленький театр жестокости. Под кожей на его скулах заходили желваки. Губы его дрогнули, поползли в стороны, обнажая крупные зубы в ухмылке. А потом фургон вздрогнул от грохота.
Он хохотал. Запрокинув голову, хлопая себя по коленям, до слез, до хрипа. Густой, басовитый, абсолютно искренний хохот облегчения. Вся тяжесть, гнев, необходимость отступить выходили из него с этим диким, очищающим смехом. Он нашел свой ответ — издевательский, в его собственном, неповторимом стиле.
— Ай да Смирнов! Ай да голова! — проревел он, утирая выступившие слезы тыльной стороной ладони. — Шутиха! Лучшая шутиха, какую только можно удумать! Ох, отыграемся!