Ознакомительная версия. Доступно 11 страниц из 60
От начала до конца седер представляет собой символическое разыгрывание исторического сценария, который членится на три больших акта, соответствующих структуре Агады (Агаду при этом читают вслух): плен – освобождение – финальное искупление.
Вывод Ерушалми таков: аисторичное, если не прямо антиисторичное, мышление, столь характерное для раввинистической и даже для библейской традиции,
не помешало передавать живое переживание еврейского прошлого от одного поколения к другому, и иудаизм никогда не терял ни своей связи с историей, ни своей основополагающей ориентированности на историю[518].
Слово «история» употреблено здесь в смысле «res gestae», а не в смысле «historia rerum gestarum» – то есть имеется в виду опыт пережитого прошлого, а не отстраненное знание о прошлом. В церемонии седера, как пишет Ерушалми,
память <…> перестает быть воспоминанием (воспоминание все-таки еще предполагало бы известную отстраненность) и становится актуализацией[519].
Очевидно, что этот вывод относится не только к еврейской традиции. В любой культуре коллективная память, транслируемая через обряды, церемонии и другие подобные акты, укрепляет связь с прошлым – такую связь, которая не предполагает прямого размышления о дистанции, отделяющей нас от прошлого. Возможность прямого размышления мы обычно связываем с появлением историографии. Историография – это литературный жанр, имеющий целью, помимо прочего, регистрировать и сохранять свидетельства о достопамятных событиях. Неслучайно слово «история» происходит от древнегреческого ἱστορία, что означает «расследование». На протяжении долгого времени в Фукидиде усматривали прообраз историка как ученого-расследователя, а в его повествовании о Пелопоннесской войне видели высший пример нейтральной, объективной позиции. Однако в последние десятилетия обратили внимание на роль Фукидида как заинтересованного наблюдателя, вовлеченного в ситуацию, о которой он повествует. Так в статье об «исторической перспективе Фукидида» доказывается, например, что знаменитый пассаж (I, 10, 2), где Фукидид предвидит в отдаленном будущем разрушение Афин и Спарты, прямо зависит от той точки зрения, с которой Фукидид писал значительную часть своего труда. Эту точку зрения определял пережитый Фукидидом опыт поражения Афин в 404 году до н. э. Поражение Афин открыло Фукидиду, что города – смертны[520].
На это можно было бы с долей педантизма возразить, что в древней Греции не существовало ни такого слова, которое обозначало бы перспективу, ни такой практики, которая была бы эквивалентна перспективной композиции, изобретенной и теоретически осмысленной в XV веке во Флоренции[521]. Конечно, ничто не запрещает применить термин «перспектива» к пассажам, в которых Фукидид дает нам почувствовать – как правило, очень косвенно – свою субъективную вовлеченность в отстраненное, казалось бы, повествование. Но даже и эти пассажи все-таки чрезвычайно далеки от критикуемой Богосяном постмодернистской идеи, согласно которой обе версии происхождения первых жителей Америки «являются истинными, поскольку обе они истинны по отношению к определенной перспективе». В своих отдаленных истоках подобная идея, как я попытаюсь показать, восходит к иной традиции – не древнееврейской и не древнегреческой.
Вернемся к памяти и к обряду – а точнее говоря, к случаю, в котором связь между двумя этими элементами проявляется особенно наглядно. Во время пасхальной трапезы накануне своей смерти Иисус сказал: «Сие есть тело мое, которое за вас предается; сие творите в мое воспоминание» (Лк 22: 19). Как было отмечено, слова эти несомненно находились в согласии с иудейской традицией[522]. Но апостол Павел в Первом послании к Коринфянам процитировал эти слова в слегка измененном виде и тем самым радикально их переосмыслил: тело Иисуса стало у Павла тем, что позднее было названо «corpus mysticum»: мистическим телом, включающим всех верующих в свой состав:
Чаша благословения, которую благословляем, не есть ли приобщение Крови Христовой? Хлеб, который преломляем, не есть ли приобщение Тела Христова? Один хлеб, и мы многие одно тело; ибо все причащаемся от одного хлеба (1 Кор 10: 16–17).
Употребленное здесь слово «все» означало, что исчезают любые этнические, социальные или половые различия, как это разъясняется в Послании к Галатам:
Нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского: ибо все вы одно во Христе Иисусе (Гал 3: 28)[523].
В этой вселенской перспективе отношение к прошлому, и в частности к иудейскому прошлому, приобретало новые формы. В общем виде этот вопрос был поставлен Августином в том месте трактата «О Троице», где речь идет о присутствии знаков образа Божия в человеческой душе:
То, [о чем мы говорим,] либо существует в своем месте, либо уже прошло во времени; хотя то, что прошло, есть не само по себе, а лишь в своих знаках, увидев или услышав каковые, мы познаем, что оно было и прешло. Эти знаки либо расположены в пространстве, как, например, памятники мертвым или что-либо подобное, либо в [таком] сочинении, достойном доверия, каковым, например, является всякая серьезная история, имеющая характер достоверного авторитета. Наконец, они могут находиться в душах тех, кто уже знает их <…>[524]
Сила, которая повелевает знаками в нашем уме, – это память: эту тему Августин разработал с поразительной глубиной в десятой книге «Исповеди». Но, как было отмечено исследователями, в текстах Августина слово «memoria» имеет также и другие, менее очевидные для нас значения. Это слово обозначало могилы мучеников или же, как в процитированном выше отрывке, могилы умерших вообще; оно обозначало также реликвии, реликварии, поминальные службы[525]. Все эти знаки были связаны с Церковью Святых, Ecclesia Sanctorum. В «Толкованиях на Псалмы» (149, 3) Августин дал следующее определение Церкви Святых:
Церковь Святых есть та, которую Господь прообразил (praesignavit) символами прежде, чем она стала видима сама по себе, и которую затем показал всем, дабы все увидели ее. Церковь Святых была сначала заключена в книгах, теперь же рассеяна среди народов. Церковь Святых была некогда доступна лишь чтению, теперь же можем и читать ее, и видеть. Когда она была доступна лишь чтению, в нее верили; теперь же ее видят и противоречат о ней![526]
«Ecclesia sanctorum erat antea in codicibus, modo in gentibus» – «Церковь Святых была сначала заключена в книгах, теперь же рассеяна среди народов». Современник Августина Никет Аквилейский (340 – ок. 414) еще резче подчеркнул преемственность между Ветхим и Новым Заветами – между тем, о чем можно было прочитать в книгах, и тем, что можно было увидеть в действительности:
Но что есть Церковь, как не конгрегация всех святых? От начала существования мира, патриархи Авраам, Исаак и Иаков, пророки, апостолы, мученики и прочие праведники, которые были, есть и будут, – все они суть единая Церковь, ибо всех их освятили одинаковая вера и одинаковый образ жизни, отмеченный единым Духом; они составляют единое тело, а глава этого тела, как написано, есть Христос[527].
В мышлении Августина древнееврейское и христианское прошлое связывались обычно посредством понятия «figura»[528]. В трактате «О христианском учении» Августин воспользовался этим критерием,
Ознакомительная версия. Доступно 11 страниц из 60