– И еще ты идиот. Все ходил за мной, ждал, когда я клад начну выкапывать.
Фима противно захихикал.
Моня заржал.
– Зей гезунт, майн зисер фрайнд![31] – сказал Фима и обнял Моню.
Отпущенные кальсоны у него упали.
В этот момент в дверь заглянула Мария Спиридоновна, тут же грохнувшись в глубокий обморок.
Через час друзья пили якобы вермут, а на самом деле бормотуху на углу Фонтанки у Пантелеймонова моста, заедая чебуреками с непонятной начинкой.
– Ты все же, Фима, мишуге[32]. Спросил бы про деньги, я бы тебе все объяснил, как этому придурочному Файбисовичу.
– Он, кстати, тебе не очень поверил. И я его понимаю.
– Что ты понимаешь! Кто тебе дал право распоряжаться моей жизнью!
– Но ведь весело пожили. Я, кстати, театр сейчас устроил исключительно для стукачки. Я еще тогда, зимой сорок первого, понял, что ты нищий. Человек, у которого есть деньги, так собой не рискует.
– А если понял, почему не отпустил?
– Куда, Моня? Опекал тебя как мог, Анне в Париже помогал. Ты что, думаешь, Микоян им еду присылал? Он моему сотруднику поручил передать твою записку. И все. Теперь и ты для меня одно дело сделай!
Моня сидел оглушенный. Потом нацепил зачем-то шапку и спросил:
– Какое еще дело?
– Моня, у меня дружок есть в жилконторе. Я у него пристроил свои работы. Все упаковал, разложил по ящикам. Цимес! – и Фима поцеловал сложенные пальцы. – Сделай так, чтобы они оказались у тебя в Москве. Я, когда там устроюсь, их заберу.
– Это ерунда, перевезу на склад в свой институт, как приборы…
– Моня, нам по восемьдесят. Восемьдесят! А все как будто было вчера. Уже Соломону полтинник! А помнишь, как мы здесь неподалеку вместе с ним пили пиво? Мы с тобой были совсем молодые.
– Проехали, Ефим.
Эпизод 38
Сентябрь 1972 года
Шереметьево. Международный аэропорт
Пустая площадь с редкими машинами перед небольшим двухэтажным павильоном. Так тогда выглядел международный аэропорт в Москве. К единственным входным дверям подкатывает «Волга», такси. Из машины буквально выпрыгивает Фима, укутанный в плащ-палатку.
Из багажника таксист достает большое эмалированное ведро и солдатский «сидор», из кабины – лежащий в ней по диагонали здоровенный черный тубус. Фима перекидывает «сидор» через одно плечо, через другое вешает, как винтовку на ремне, тубус и еще тащит тяжеленное ведро. Следом, озираясь, плетется Моня.
Не поворачиваясь, Фима стучит свободной ладонью по тубусу:
– Кое-какие работы взял с собой, хочу сразу организовать выставку, может, продам что-нибудь.
– Ты думаешь это продать? – скептицизму Мони нет предела.
– Моисей! Это не твоя химия с физикой – это искусство, а ты в нем ничего не понимаешь.
Какое-то время они шагали молча.
– Моисей, если придется куда-то переносить краски, запомни, это оптимальная упаковка.
Фима кивает на ведро. В нем кругами уложены поставленные вертикально тюбики с краской.
– Фима, ты когда-нибудь признаешься хотя бы сам себе, что ты идиот? Ты думаешь, в Израиле нет красок?
– Таких нет, – уверенно отвечает Фима.
– Конечно, там нет такого говна, там, скорее всего, лучшие в мире голландские краски.
– Ты предлагаешь русский пейзаж писать иностранными красками?
– А что такого с ним случится? Коровьи лепешки будут выглядеть как неродные?
Фима поставил уже в зале на пол ведро, развернулся и взял Моню за лацканы пиджака. Снизу вверх заглядывая другу в глаза, он проникновенно сказал:
– Русский воздух никакой голландец написать не сможет, понял, жидовская морда?
– Тоже мне, пейсатый черносотенец, – ответил, оправляясь, Моня.
Но Фима его не слышал. Печатным шагом он шел к государственной границе. Подойдя к таможенной стойке, он распахнул плащ-палатку. Под ней оказалась солдатская гимнастерка, вся увешанная боевыми наградами. Будто волшебный свет озарил полутемное пространство аэропорта.
И хотя по закону вывозить за границу государственные награды было запрещено, таможенники вытянулись по стойке смирно и отдали честь. Фима сделал еще несколько шагов, обернулся и внятно сказал вытирающему глаза Моне:
– Моисей, я знаю, где наша Родина! – и, сделав четкий поворот, отправился укреплять израильскую Коммунистическую партию.
Неожиданно для себя Моня перекрестил удаляющуюся спину Фимы, как когда-то в Нью-Йорке его перекрестила Энн.
У соседней стойки стояла тоскливая еврейская семья, а таможенник спокойно и аккуратно разрезал на четыре части кубик индийского заварочного чая со слоном.
Моня вздохнул и пошел на выход.
Три недели спустя Моня на кухне ждал, когда вскипит чайник. Пейзаж за окном, если не подходить к подоконнику, а смотреть от плиты на деревья и соседние крыши, за ночь стал совершенно белым. Выпал первый снег.
Одновременно засвистел чайник и над входной дверью прозвенел звонок. Моня чертыхнулся и побрел по коридору открывать дверь.
За дверью с сумкой стояла почтальонша. Ее ногу обнимала маленькая девочка в вязаной шапке и немного заношенном комбинезоне.
– Здравствуйте, дамы! – сказал Моня. – Какими судьбами? Пенсия же еще не скоро.
– Моисей Соломоныч, – сделав круглые глаза, сказала почтальонша, – тут до вас такое пришло…
– Сейчас расскажешь, – Моня скрылся в темени коридора, но через минуту возник вновь, протягивая девочке шоколадную конфету.
– Что надо сказать дяде Моисею? – прошептала почтальонша.
– Мерси! – басом объявила девочка, не глядя на Моню, потому что разворачивала конфету.
– Вам, Моисей Соломоныч, – затараторила почтальонша, – прислали, наверное, вызов из Израиля. Теперь вы против Советского Союза будете воевать?
– Люся! Не трещи, оглохну. Давай вызов. Куда воевать, мне восемьдесят уже!
Вернувшись на кухню, Моня подошел к окну. Он внимательно оглядел длинный конверт с целым рядом марок, на которых был изображен в профиль бородатый мужчина с надписью «Бен-Гурион. Израиль». От Мони не скрылось и то, что письмо кто-то уже вскрывал и довольно небрежно заклеил снова.
Моня ножом легко подрезал заново заклеенный клапан конверта. Внутри лежал небольшой лист бумаги, заполненный текстом, явно написанным детской рукой.
Вытащив его, Моня прочел:
«Уважаемый Моисей Соломонович!
Я очень хочу, чтобы мое письмо дошло до Вас и Вы его прочли. Меня зовут Соня Альтшуллер. Я учусь в седьмом классе и всего три месяца назад приехала из Минска с бабушкой на землю предков. Нас направили в город Кинарет. С нами вместе во временной квартире, но в другом блоке оказался художник из Ленинграда Ефим Финкельштейн. Наше знакомство получилось непродолжительным, всего два дня. Но за это время Ефим Абрамович успел передать бабушке Ваш адрес. Он сказал, что Вы единственный, кто у него остался, и если с ним что-то случится, то надо об этом сообщить Вам.
Бабушка говорит: “Как в воду глядел”. Вчера Ефим Абрамович должен был поехать в Центр абсорбции. На остановке автобуса он обратил внимание на человека, который вызвал у него подозрение. Ефим Абрамович решил отойти с этим человеком в сторону для разговора, но тот оказался террористом и взорвал себя вместе с Ефимом Абрамовичем. Все вокруг говорят, что Финкельштейн погиб как герой, и удивляются, как он сумел сразу вычислить террориста и спасти много людей из автобуса. Но бабушка не удивляется, потому что Ефим Абрамович ей рассказал, что воевал в разведке. Мы гордимся, что были с ним знакомы, пусть всего два дня.
Я понимаю, как Вам сейчас тяжело. У меня погибли папа, мама и брат. Разбились на машине. Мы с бабушкой одни, она посылает Вам наши соболезнования.
До свидания!
26 октября 1972 года
Если получите мое письмо, напишите мне немного о себе. Мы будем Вам рады, потому что Вы друг героя».
Моня положил конверт и письмо на подоконник. Он долго смотрел в окно на черно-белую графику двора. Вздохнул и пошел одеваться.
Моня не спеша поднимался от Солянки к Покровке по крутой улице Архипова. На левой ее стороне он увидел вывеску «Советский спорт». Перед ней чуть в глубине стояло небольшое серое здание с белыми колоннами и широкой лестницей к парадным дверям. Это была Московская хоральная
