– Речь идет о вашем последнем восстановлении, то есть с пятьдесят шестого года. Из рядов КПСС вас никто не исключает. Вы подписываете заявление, мы его подготовили, – и чиновник, раскрыв папку, достал лежащий сверху лист, – что просите по уважительной причине перенести ваше членство в ряды Компартии Израиля, с учетом, что взносы будете платить в местной партячейке…
– Там она по месту работы или проживания?
– И так, и так, – тут же определил структуру Компартии Израиля московский функционер. – Все зависит от того, что вы выберете, – и протянул Фиме бумагу.
Фима начал медленно ее читать. Двойник Суслова сосредоточенно смотрел в окно. За стеклом завершался тоскливый позднеосенний день.
Фима хмыкнул и расписался. Потом достал из внутреннего кармана пиджака красную книжицу с профилем Ленина и передал ее собеседнику. Тот положил билет в папку и протянул Фиме еще один листок.
– Это пропуск. Предъявите вместе с паспортом на выходе.
Оба встали.
– Вам есть где остановиться? – спросил хозяин кабинета.
– Зачем? – ответил Фима. – Я еще успею на «Аврору». Пять часов – и я в Ленинграде.
Он пожал руку партийному бонзе и молча вышел из кабинета.
Чиновник сел в кресло, достал Фимино заявление и мелко его порвал. Затем перечеркнул дорогой ручкой странички вверенного ему партбилета и спрятал его в сейф. Папку он бросил в нижний ящик стола. После всех манипуляций снял трубку с одного из телефонов и сказал:
– Надежда Ивановна, пусть принесут мне обед.
Эпизод 37
Февраль 1972 года
Ленинград. Петроградская сторона. Проспект Щорса
Моня пересек типичный ленинградский двор-колодец. Подъезд, в который он вошел, до революции назывался черным и предназначался для прислуги. Узкий односторонний проспект еле проглядывал сквозь мутные стекла навечно заколоченных парадных дверей. Впереди был скрипучий лифт с застекленной шахтой, вынесенной наружу, и кабинкой размером на одного человека средней упитанности. Несмотря на цепочку кнопок звонков на косяке, входная дверь оказалась незапертой. Перед Моней открылся туннель уходящего к горизонту темного коридора коммуналки.
На середине пути Моню остановила говорящая по общему телефону короткостриженая бодрая старушка со значком «50 лет КПСС» на отвороте халата.
– Вы к кому? – прокурорски спросила она, не отрываясь от трубки.
– Твое какое дело! – ответил элегантный Моня.
– Значит, к нашему еврейчику, – резюмировала ветеран партии и добавила Моне в спину: – Если лично мыть сортир и дальше будет отказываться, не посмотрю, что ветеран войны, замок повешу на тубзик. Пусть в своей комнате-мастерской обосрется!
Последние слова звучали уже крещендо, поскольку спина Мони удалялась.
Моня дошел до конца коридора и открыл последнюю дверь. Он увидел вытянутую комнату шириной в расставленные руки. Почти до двери от стены выступал кованый сундук, над которым на вбитых в стену гвоздях висела одежда, в том числе и полковничий китель, увешанный наградами. За сундуком пристроилась узкая солдатская металлическая кровать, за ней старинный квадратный ломберный столик с зеленым прямоугольником сукна. Из-под столика торчала табуретка. Вся обстановка заканчивалась роскошным окном в стиле модерн, наполовину перегороженным стеной с соседней комнатой.
На кровати лежал Фима, задрав шнобель к потолку. Над кроватью висела шашка.
– Марию Спиридоновну встретил?! – вопросительно-утвердительно сказал Фима.
– Ты почему в туалете не убираешься? Здравствуй, Фима!
– Галия, дворничиха, за меня гальюн моет. Трешку за это каждый месяц отдаю. Здравствуй, Моисей. Присаживайся. Я тебя позвал попрощаться…
Моня достал из-под стола табуретку, поставил ее напротив кровати.
– На стену не опирайся, – предупредил Фима.
Моня оглянулся. Вся противоположная стена – от окна до двери – была измазана красками так, что из нее получился своеобразный абстрактный ковер.
– Моя палитра, – гордо заметил Фима.
– А ты что, помирать собрался? – спросил Моня.
– Типун тебе на язык и фурункул в жопу! – отозвался хозяин, не меняя позы.
– А зачем тогда разлегся?!
– У меня в это время творческая медитация. Я же просил не приходить раньше девяти!
– Вторая «стрела» прибывает в восемь тридцать, я взял такси и сразу к тебе.
– Взял такси, взял такси… Если ты такой богатый, мог бы до девяти и в кафе посидеть.
– Так ты прощаешься или ругаешься?
– Ладно, – Фима бодро перебросил ноги, скинул одеяло и сел на кровати напротив Мони, качая ногами и подметая пол кальсонами.
– Скажи честно, Моисей, – тихо спросил Фима, глядя почти в упор на Моню, – как ты связывался с Нобелями? Первый и последний раз спрашиваю, больше мы с тобой не увидимся.
– Через космос, – не задумываясь, ответил Моня.
– Моня, не ломай комедию, я с тобой серьезно говорю.
– Ты же сказал, что помирать не собираешься.
– Я, Моня, уезжаю туда, откуда уже не возвращаются…
– Ты же коммунист, Фима! Зачем такие антинаучные, нематериальные, я бы даже сказал, идеалистические настроения?..
– Именно потому, что я коммунист! Я, Моня… – Фима спрыгнул на пол, подошел к окну, изучил, что происходит на улице, повернулся и после долгой паузы шепотом просвистел: – эмигрирую в Израиль.
За дверью что-то упало с глухим стуком.
Моня насторожился.
– Не дергайся, это Мария Спиридоновна, – успокоил его Фима.
– Фимочка, что же ты будешь там делать? Это же капиталистическая страна.
– Зато там сражаются настоящие коммунисты, а здесь партию возглавляют одни перерожденцы. Мелкобуржуазная шваль, – закричал Фима и потряс кулаком.
Теперь за дверью тихо застонали, а за стенкой заскулили.
– Это соседская сука. Бульдога завели. Французского. – Фиму аж скособочило. – Я за что воевал? Чтобы они бульдога завели!
– И когда, Фима?
– Когда собаку завели?
– Уезжаешь когда?
– Завтра пойду в ОВИР, подам документы…
– Значит, еще здесь помереть успеешь, – махнул рукой Моня.
– Нет, – упрямо возразил Фима, – не дождутся. Это ты загнешься на своих миллионах. Не успел! Не потратил! Вовремя я тебя из Парижа выдернул!
– Фима, ты с ума сошел, какие миллионы?
– Нобеля миллионы! Которые ты в Баку прикарманил.
Фима ловко перепрыгнул обратно на койку, схватил со стены шашку, выдернул лезвие и со стуком бросил его обратно в ножны.
Моня тяжело поднялся с табурета, зацепив ногой лежащий под кроватью и выступающий наружу мольберт.
На ломберном столике горой лежали кисти, таблетки, томик Ленина, прижатый чайником, и прочие атрибуты холостяцкой неприбранной жизни.
В окно, куда глядел Фима, улицы не было видно. Вообще ничего не было видно. Только ровный брандмауэр соседнего доходного дома.
Плечи Мони затряслись. Он плакал.
– Что ревешь? – спросил задумчиво Фима. – Ты что, дурак, ничего из денег Нобеля не прикарманил?
Моня закивал.
– Да, – вздохнул Фима, – промашка вышла, подвело чутье.
Моня всхлипывал, стоя у окна. Фима снова сел на койку и задумчиво уперся подбородком в эфес шашки.
– Прости, Моня! – И повторил на идише: – Их бин небехадик, Мойша! Ты думаешь, я тебя случайно в Нью-Йорке встретил? Хотел золото республике вернуть.
– Золото не вернул, а меня с семьей разлучил, – глухо сказал Моня.
– Тут еще этот чокнутый Яровой. Помнишь, тот, что ходил в матросской форме? Он по линии военной разведки работал, решил, что к тебе вот-вот связной должен прийти. Тебя пасли с двадцатого года. Государственные деньги не жалели. Ты, можно сказать, своими обменами чуть ли не сорок квартир советским людям выдал.
– Какие квартиры?
– Ну расселять же твои коммуналки приходилось, сотрудников с легендами внедрять. Лучше бы ты парочку лимонов заховал. Хоть оправдал бы свое пребывание в СССР.
Моня развернулся.
– Я не оправдал! Если бы эти мазурики что-нибудь соображали или хотя бы прислушивались, давно бы как люди жили. Помнишь, что я твоему горлопану Ильичу говорил? Говно ваша революция! И твоя партия говно.
Фима вскочил. Два старика стояли друг напротив друга, готовые сцепиться. Причем Фима поигрывал шашкой.
– Ты Ленина не трожь, – завопил Фима. – Партия да дрек, говно, а Ленина не трожь!
За дверью в голос зарыдали.
Моня схватил Фиму за рубашку. От резкого рывка кальсоны с ортодокса стали сползать. Он бросил на кровать шашку и подхватил исподнее.
Моня потряс маленького Фиму, который носом упирался ему в узел
