и занятые размещением орудий, коновязи, обоза и, наконец, своим бивуаком[5]; нам казалось, что мы пришли как бы на стоянку. И подлинно: для скольких тысяч из нас это место сделалось вечною стоянкою.
На другой день мы имели возможность ознакомиться с местностью; она была живописна. Я выезжал сначала на ближнее возвышение, где стояла срытая деревня Горки; там было уже сделано полевое укрепление, в которое становилась часть батарейной роты знакомого нам полковника Дитрихса, а влево от нее рисовался курган, образовавший центр позиции. С возвышения Горок развертывался вид на всю позицию, вдоль которой у подошвы холмов просвечивала речка Колоча; виден был и мост через нее, ведущий к селу Бородину, за которым в конце горизонта высился Колоцкий монастырь. Следуя вдоль высот вправо от Горок, тянулся наш правый фланг к невидной отсюда Москве-реке, которой название неожиданно и грустно меня поразило: все как-то не верилось, что мы так близки к Москве.
Влево от Горок начиналась центральная наша позиция до оврага деревни Семеновской, откуда начинался наш левый фланг, упиравшийся в редут, сооруженный до нашего прихода на срытой деревне Шевардино, за которой виднелся лес. Этот редут отделялся сзади глубокою лощиною от возвышенной местности, на которой стояла деревня Семеновская; это был передовой пост нашего левого фланга, которого позиция была видимо слабее не только правого фланга, самого сильного по крутизне доступов к нему, но и центра, и он мог быть обойден через прилегающий к Шевардинскому редуту лес, сквозь который пролегала старая смоленская дорога, охраняемая у деревни Утицы корпусом Тучкова 1-го. Такова была первоначальная наша диспозиция. Впоследствии Ермолов разъяснил генералу Ратчу, что наша боевая линия должна составлять прямую линию, почти параллельную течению речки Колочи[6]; но Ермолов пишет в своих записках, что Кутузов, обозревая позицию, приказал отслонить от редута правое крыло так, чтобы глубокая лощина пролегала перед его фронтом. Должно заметить, что эта глубокая лощина представляла большие неудобства для сообщений на левом фланге и что сделанною переменою конечность линии избегала внезапных атак скрывающегося в лесу неприятеля, устраняла возможность быть обойденной, и, что особенно важно, – сближала сообщения князя Багратиона с Тучковым, которые могли помогать один другому, что и действительно произошло, как увидим; но эта же самая перемена, перегнув нашу линию, конечно, дала неприятелю выгоду продольных выстрелов, и мы на себе это испытали Я был и на центральном кургане, который считался ключом позиции; но на нем еще не были тогда поставлены орудия, ибо земляные укрепления не были еще кончены, и там кипела работа с помощью ополченцев. Необыкновенное оживление проявлялось как бы перед большим праздником во всех рядах войск. В пехоте чистили ружья, обновляли кремни; в кавалерии холили лошадей, осматривали подпруги, точили сабли; в артиллерии тоже холение лошадей, обновление постромок, смазка колес, осмотр орудий, протравка запалов, приемка снарядов – все предвещало конец давним ожиданиям армии!
Настало 24-е число. Уже часу в четвертом пополудни слышны были как бы дальние громовые раскаты – это были пушечные разговоры за Колоцким монастырем нашего арьергарда, под командою Коновницына, с французскою армиею, наваливавшеюся на него. Все позиции наши на правом фланге и в центре были уже заняты; но полевые укрепления не были еще везде докончены, особенно на левом фланге, всего более угрожаемом, и который по этому самому, как всегда делалось, был поручен князю Багратиону. Там и дислокация войск еще не была кончена. Затихший сначала гул пушечных выстрелов к вечеру возобновился в отдельных пунктах, и вслед за тем можно было уже различать дробные перекаты ружейной пальбы и дымные клубы. Вскоре неприятель был почти перед нами, направляясь к Шевардинскому редуту, которого оборона была поручена князю Горчакову: у него были дивизии Неверовского и Паскевича. Бой под Шевардиным, происходивший уже в виду нашей позиции, был вызван тем, что неприятель, заметив наши передвижения, хотел им воспрепятствовать. Этот бой принял значительные размеры; у нас не ожидали столь скорого напора французской армии. Надобно было отстаивать редут, пока диспозиция нашего левого фланга, у деревни Семеновской будет приведена к окончанию. Редут, несколько раз штурмованный французами и отбиваемый, был отдан французам только с наступившей темной ночью. Урон с обеих сторон был значительный.; мы обменялись с неприятелем несколькими пушками. Нельзя не пожалеть, что редут был защищаем долее, чем это требовалось, ибо он сделался уже, как сказал Ермолов, совершенно для нас бесполезным после изменения нашей позиции и после того, как дислокация войск на левом фланге была приведена к окончанию, и также потому, что он находился от нас далее пушечного выстрела. Редут не был взят и остался за нами, но главнокомандующий велел его покинуть. После этого кровавого вечера, огни бивуаков показали нам на противоположной стороне длинный ряд прибывших французских полчищ.
Я пробрался в этот вечер в орудийную роту графа Аракчеева, которою командовал полковник Роман Максимович Таубе. Он был ко мне особенно добр, и я, думая, что мы находимся накануне битвы, нес ему подарок: он заметил у меня отличную булатную саблю, которую мне подарил мой отец вместе с ятаганом, полученные им от генерал-от-инфантерии князя Сергея Федоровича Голицына из отбитых у турок под Мачином. Таубе давно упрашивал меня уступить ему саблю, говоря: «Ты, мой друг, командуешь двумя орудиями, а у меня их двенадцать; я верхом, а ты пеший; ты можешь и со шпаженкой управиться, да к тому же у тебя ятаган». Таубе, израненный ветеран, украшенный георгиевским крестом уже за прусскую кампанию, очень был тронут моим подарком. Тут собрались за чаем все офицеры батареи. Тут нельзя не вспомнить одного обстоятельства: кажется, Глудов, обратясь к Павлову, который был его земляк, сказал: «А что, любезный друг, если нас завтра ранят, а не убьют, то мы отдохнем в деревне твоей матушки?» «Так, мой любезный, – отвечал Павлов, – ты, может быть, отдохнешь там, а я здесь!» Так и случилось. Когда я прощался с ними, при неумолкаемых выстрелах у Шевардина – с последним на веки – Таубе вынул свои часы и сказал мне: «Не знаю чьи часы лучше, твои или мои; но я хочу с тобою обменяться, чтобы ты имел у себя память обо мне – только я не могу расстаться с цепочкой». Надобно сказать, что у него на этой цепочке висела обделанная в золотую печать, вынутая из его тела фридландская пуля; отцепляя цепочку он прибавил: «Я никогда не выходил цел из дела»… Обменявшись часами и нежно обнявшись с ним и с другими моими товарищами, я возвратился на свои бивуаки во 2-ю легкую роту. Я