не ответила. Затем вдруг резко нагнулась, подняла камушек, и с мальчишеской ловкостью запустила им в зеркальную гладь воды. Глядя на расходившиеся круги, тихо ответила:
– Я этому обучена! Здесь мне это ни к чему… Для них, – она кивнула в сторону села, – я отрезанный ломоть: городская. И чужая! Родственные чувства поддерживаются общением. Родственники без общения – однофамильцы. Для кого я стану ткать, шить, рукодельничать? Жениха мне там ищут, за горами. Мне из этого дома приданого не видать…
– Что-о? – задохнулась Татьяна Николаевна от неожиданных слов подруги. Она вспомнила картины жарких споров кружковцев в библиотеке, витиеватые фразы словоохотливых книжников. Их-то можно понять, но чтобы такое услышать в дремучей глуши и от деревенской девушки? Недооценила она эту загадочную натуру.
А Соня как ни в чем не бывало, кивнула головой на островерхую будку с крестом на крыше, что стояла на вершине лысой сопки, над озером:
– Скажешь, бесцельно время провожу? Домашним говорю, в часовню пошла. Не люблю дома бывать, особенно когда там фарисей этот – отец Михаил, хотя и родственник он. Знаешь, люди времени, отданного на отправление культа, не считают. Свечку не покупаю, а отдам полушку дедушке-сторожу, и бегу к воде. Он добрый.
На черные, с длинными ресницами глаза Сони накатывалась грусть, её тонкие нежные пальцы перебирали конец тугой косы, словно разматывали толстый клубок мыслей.
А в следующий раз она поведала:
– Знаешь, Танюша, что я тебе скажу? Для моих односельчан есть два места, куда они ходят с благоговением и затаенным чувством. Не веришь?
– Ты говори, говори, я слушаю.
– Первое место – кладбище. Там лежат предки, близкие родственники. Что-то недосказанное живым – радость ли, упреки, они хотели бы им принести. Или тайком посетовать на судьбу, обиды. Или позавидовать им…
– А второе место? – с любопытством спросила Татьяна.
– Место это – наше озеро. Придя к озеру, человек сливается с природой. Видишь, какая кругом гладь воды и опустившаяся над ней синь? К озеру ходят в одиночку и семьями. Оно зовет и тянет. И тебя, и меня тянет. И лечит от одиночества, семейных неурядиц, придает живительный заряд.
Татьяна радуется за подругу: не откровенье, а песня!
– Но ведь Тургояк дышит не только гладью и синью, не всегда оно лазурное…
– Какая ты, Танюша, чудная! Если бы озеро стало всегда неподвижным и, как ты сказала, лазурным, – к нему бы не шли. Не ест же человек одни сладкие пряники! Ему подай и хрен, и горчицу, и кисленькое.
– Ну, а зимой? Зимой оно неподвижно.
– Зимой на озере своя красота…
Соне было года четыре, когда с её матерью, Пелагеей Петровной, случилась беда: жестокий ревматизм надолго приковал её к постели. Приехала как-то сноха – жена брата – и давай упрашивать отпустить Соню в Косотурск погостить.
– До гостевания ли? – сползла с лежанки Пелагея Петровна, – ни полов подмести, ни попить подать…
– Чего бабке Дарье на печи лежать, подмела бы полы, – возразила настойчивая сноха. – Одна обуза тебе ребенок малый!
– Глухая бабка-то, как пень. Пока дозовешься – полдня пройдет…
Уломала все-таки, увезла на недельку несмышленыша Соню. «Ну ладно, мне бы только встать», – думала Пелагея Петровна, гладя по вихрам полуторагодовалого Степку.
Стоял май, по совету бабки Зайчихи Алексей Поликарпович наставил в муравейники полдесятка пустых бутылок. Что уж там потом колдовала Зайчиха с копошившимися муравьями в бутылках, одному Богу известно. Но приготовленное из них притиранье с резким запахом – хоть из избы беги! – помогло Пелагее Петровне. Она сожгла палку-костыль. А тут Лаврентий родился, затем Степан, Марусенька. Жизнь в доме Молчановых текла своим чередом: заботы, печали, короткие радости. Словом – было бы счастье, да дни впереди. Какое уж счастье, коли старшая дочь незаметно отбилась от дома, как птица от стаи. Погостит недельку-другую, да опять к тетке Ольге. А Волковы и рады. Им что? Своих ребят у них сроду не бывало, вот они и забавлялись чужим ребенком, сманивая её разными подарками.
В шесть лет Волковы приставили к Соне черницу – монашку из Знаменской обители, чтобы учить «благочестию», читать и писать. К двенадцати годам ученица превзошла свою наставницу, о чем та не переставала удивляться: «Куда уж мне – самого секретаря консистории8 за пояс заткнет…» И сбежала от Волковых черница, не успев ответить на множество вопросов.
А в пятнадцать лет хозяин доверил ей доходы-расходы в книгу набело переписывать, да скоро опомнился, заметив, что племянница не по годам сметлива. И отослал Соню на помощь к тетке – по женской части. «Бабье дело – горшки и тряпки, а деньги я сам считать умею», – думал он, ссыпая в потайное место ловко приобретенную у горщиков пригоршню разноцветных камушков, нуждающихся в огранке.
Пелагея Петровна тайно утирала слезы с глаз и молилась, чтобы возвратилась блудная дочь в отчий дом. Алексей Поликарпович, муж её, ворчал:
– Разнюнилась! За хвост не удержала, дак за гриву не хватайся! Сама виновата. Теперь хоть лоб расшиби…
Он был не прочь вернуть Соню, но имея корыстную цель, рассуждал по-своему. Парни растут, не успеешь глазом моргнуть – в солдаты поспеют. Истый же христианин кроме креста на гайтане – ни на шапке, ни на плечах – не должон никаких знаков носить. Ближе к заводу надо пристраивать. С казенного заводу не забирают. Шуряк-то любого чиновника с потрохами купит. А потому не надобно его булгачить и трезвон подымать. Пусть Сонька и живет там. Рано ли, поздно ли – все одно из дому выпорхнет. Не зря говорят, отец с матерью девку для других ро́стят… Вот и брат советует.
Таня и Соня были ровесницами. Учительница бывала в доме Молчановых. Случалось, подруги впрягались в помощь к вечно занятой Пелагее Петровне: то поливали капусту, нося воду на коромысле из Миасс-реки, то склонялись к грядкам, вырывая сорную траву, или лён стелили. И всегда заботливо спрашивала Петровна подруг:
– Уморились, поди? То-то, это вам не крашеные яйца на Красную горку катать! Ну, посидите – посплетничайте…
Акулина, бабка Пелагеи Петровны, много лет воспитывалась в женском монастыре, что близ озера Кысыкуль. Никто теперь не мог бы узнать в этой глухой и беззубой старухе некогда черноглазую, русоволосую и стройную, похожую на былинку, русскую красавицу. «Моя белица», – любовалась ею мать-игуменья, и всеми силами старалась отдалить её пострижение в монахини. – «Негоже экую красоту заживо в стенах монастырских хоронить. Сюда не по своей вине, или не по своей воле идут, или премного согрешивши. Подрастешь – выпущу тебя, как птичку вольную, в добрые руки. Тебе сыновей рожать