перебирать горох.
Господи, ну хоть бы она на мгновение подняла голову, хватит уже неотрывно смотреть в миску. Проклятье… Вот она встает и уносит горох, с таким терпеливым выражением, словно она принесла себя нам в жертву. Наверное, мы еще должны быть и благодарны ей за это, чтобы она получила над нами превосходство, черт, это и есть победа?
– А что, собственно, с ней случилось? – Карл в ярости вскакивает. – Ей что, отрезали сиськи, как это делали там – в гетто? Или у нее убили сразу мать, отца, брата – как у меня? Да какое мне до нее дело, какое мне до всех дело?
– Да, да, отведи душу, сорви злость. – Генрих копается в кучке табака и окурков, которые он разложил перед собой на развернутую газету. – Дело вообще не в том, что она немка, мы чехи, а те – американцы. Война, они – солдаты, она – женщина, а мы – сраные штатские. Сколько я знаю по опыту, они пристрели бы нас скорее из-за нее, а не потому, что мы – немцы. Эти двое ведь сговорились заранее, может быть, даже со своим командиром, который шатался где-нибудь поблизости. Это всегда делается в ту ночь, когда отряд сменяется. Спорим, теперь эти двое уже Бог знает где. И никто ничего не докажет. В таких случаях вам не помогут и господа офицеры из аристократической виллы. – На время Генрих замолкает. – Из этого получилась бы, наверное, хорошая пьеса: двое, которые выбрались из Треблинки, единственные из целого миллиона людей, погибают от рук своих освободителей, защищая от них честь женщины из вражеского лагеря. Бред, чушь все это. Я только злюсь, что сразу не понял в чем дело, когда эти двое к нам зашли. Генрих затягивается своей самокруткой.
– Что, собственно, удерживает нас здесь? Почему мы не можем тоже переехать в аристократический район? Господа распорядились, что вы должны ждать и быть поблизости. Скажите им, что из соображений безопасности вы хотите быть еще ближе к ним. Там достаточно разбомбленных вилл. Так давайте одну конфискуем.
Мы грузим все наши пожитки на двухколесную тачку, на велосипед Аннемарии и на детскую коляску той «исторической ночи». Колеса детской коляски вскоре под тяжестью груза ломаются, и мы тянем ее по улице, как санки. Генрих держит тачку за рукоять и с трудом сохраняет равновесие. Аннемария толкает нагруженный велосипед и смеется.
Недолго они с нами беседовали, офицеры из контрразведки, когда мы им сообщили, что хотели бы переехать поближе. Они сказали только «олрайт» и пообещали прислать кого-нибудь, кто о нас позаботиться.
На следующий день перед нашей одноэтажной «виллой» с провалившимися стропилами и простреленными стенами останавливается джип. Из него вылезает костлявый, не очень молодой, но и не очень старый мужчина. Кажется, что в его военной форме поместилось бы несколько таких, как он. Шлем – горшок – на нем выглядит особенно смешно, потому что у него слишком маленькая голова.
– Я – раввин в этой армии, – начинает он на ломаном немецком, перемешанным с идишем. – Кроме молитв, я занимаюсь проблемами еврейских солдат и, если вы не против, я и у вас буду немножечко раввином. – Мы все еще стоим перед домом и рассматриваем белую надпись «капеллан» на джипе.
– Высшее командование решило, что все духовные лица в армии должны иметь одинаковые надписи на джипах. Поэтому у меня тоже написано «капеллан», а не «ребе». Звезду Давида мне дорисовали потом, чтобы меня не останавливали по дороге и не просили об отпущении грехов, но я и это уже совершал.
– Значит, это – еврейский фельдкурат (Военный католический священник в Австрии), – поражается Генрих. – Но послушайте, вам придется делать более жалкие лица, выглядеть совсем несчастными, если он собирается о вас заботиться.
Для нас война закончена, но приходится ждать, пока она закончится для всех. Дни становятся длиннее, теплее, приятнее. В один из таких дней мы слышим сумасшедшие гудки, а потом видим темнокожего парня за рулем грузовика. Он улыбается, как сумасшедший. На стекло кабины он прикрепил армейскую газету «Stars and Stripes». Во всю страницу огромными буквами напечатаны только два слова. Чем ближе машина, тем больше и отчетливее эти слова:
Нацисты сдались
На дне большого бетонного бассейна, который раньше был наполнен водой для тушения пожаров во время воздушных налетов, а теперь, когда воду спустили, используется американцами как бейсбольная площадка, игра останавливается. В воздух летят биты, бейсбольные кепки и перчатки. Зрители на насыпи вскакивают и в восторге машут руками. Среди них маленький черный солдат с ладошками, светлыми, как у молодого медвежонка. Он кувыркается. Боец из отряда пуэрториканцев, который расквартирован в вилле напротив, стоит неподвижно, прислонившись лбом к стене. Из армейской кухни летят только что испеченные пышки. Пожилой господин в штатском, медленно шедший мимо, останавливается. Наклонившись, опирается на свою трость, оглядывается по сторонам. Его не слышно, но на лице читается вопрос: так война кончилась? Сегодня, 8 мая 1945 года?
Когда темнеет, все срывают с окон затемнение, чтобы сделать еще светлее эту ночь летнего солнцестояния.
Небо прорезают лучи прожекторов. Мое внимание приковывает один, он курсирует по небу откуда-то с той стороны Рейна с регулярностью огромного метронома. Я знаю, какие сигналы посылает этот парень всему миру: «Меня больше не убьют – не уничтожат – я буду жить – любить – жить».
ИСКУПЛЕНИЕ ИГРОЙ НА ФАГОТЕ
В 60-е и в начале 70-х в земельном суде в Дюссельдорфе состоялись два больших процесса над палачами Треблинки. Первый – против Куклы-Франца, Ангела Смерти-Мите и нескольких других. Второй – против «владельца замка» Штангля, которого Бразилия экстрадировала в Федеративную Республику. Он работал в Сан-Паулу на заводе концерна «Фольксваген». В его личном деле не было ни пятнышка – чисто. Все трое получили пожизненное тюремное заключение. Штангль умер вскоре после этог от инфаркта. Мите тоже умер в тюрьме. Франц находился в тюрьме и был жив, во всяком случае, еще в конце 1990 года.
Говорят, Сухомел, один из самых мягких, на суде заявил:
– Господин председатель суда, все эти годы до моего ареста я и фал в нашей церковной капелле на фаготе – всегда бесплатно.
Неужели действие ручной фанаты может быть иногда таким незначительным? В последний раз я видел его во время восстания, когда он в своей белой форме пропал в облаке от взрыва фанаты. Он тоже умер, после того как отсидел шесть лет и был выпущен из тюрьмы. Кюттнера после ранения не нашли. Ходили слухи, что он скрылся в ГДР. На обоих