года. Стояли, не зная, как себя держать передо мной, бородатым дядей, одетым в штатское. Один из них был в кубанском чекмене, сшитом из русской шинели, с узкой талией, газырями, черкесским пояском и яркокрасным башлыком, лихо закинутым на лопатки, с золотой бахромой и кисточкой, болтавшейся ниже пояса. Второй наряжен во что-то среднее между вицмундиром и шинелью цвета «жандарм».
Допрашивал я их тщательно, так как они знали многое об организации немцами полков с русским составом, под названиями различных казачьих, кубанских, донских легионов, сотен, куреней. Допрашивал долго. Допросу упорно, несмотря на угрозы часового, мешал партизан, земляк Ковпака и Коренева, худенький костлявый старичок лет шестидесяти пяти. Он одним из первых пришел в отряд и сейчас работал ездовым в санчасти. На правах ветерана и человека близкого Ковпаку и Рудневу — никого больше он не признавал. Звали его Велас. Имя это было или фамилия — никто так и не знал.
За Веласом укрепилась репутация заядлого ловеласа, весельчака и, так сказать, человека «на особом положении».
Узнав еще на рассвете о том, что разведчики украли офицеров, Велас смастерил из вожжей петлю, вырубил несколько тонких жердей и явился ко мне с явным намерением начать инквизиторские штуки. Я выставил его за дверь и продолжал допрос. Отпустив какое-то замечание по моему адресу, Велас придумал другую забаву. Обманывая всякими ухищрениями часового, он через каждые несколько минут подбегал к одному из трех окон и, кривляясь и высовывая язык, кричал «казачкам» на разные лады:
— Христопродавцы!.. Шкуры!.. Подлецы!..
Часовой отгоняет неугомонного старика. Он делает вид, что уходит. Затем что-то вспоминает, возвращается и, обойдя дом с другой стороны, снова кричит в окно:
— Кровопийцы! Душегубы! Чорту-гитлеряке душу продали! Тьфу... — и показывает им петлю. Вначале меня раздражал неугомонный старик, потом рассмешил, потом я снова сердился. Но так и не мог ничего поделать — до того неутомим он был в своем шутовском изобретательстве, в котором сказывался гнев народа против изменников.
Конечно, они заслужили петлю, но, уже привыкнув к требованию Руднева никогда не бить, не пытать, не употреблять насилия над пленным врагом, я старался отогнать Веласа. Кроме того, он мешал мне получить сведения о важном мероприятии врага. А хлопцы эти знали фамилии немецких и русских офицеров, комплектовавших формирования изменников, номера частей, их задачи и расположение.
Разумеется, мы не могли руководствоваться правилами Дениса Давыдова, отпускавшего своих пленных, взяв у них честное слово, что они больше не будут сражаться против русских. Было у партизан 1812 года другое правило по отношению к пленным: «вообще чем их будет меньше, тем лучше» — и хотя мы и не знали этого золотого правила, но необходимость вынуждала нас придерживаться его.
Но это были не просто пленные, а наши лейтенанты, оба до сих пор сохранившие комсомольские билеты, дававшие ценные данные, и имел я право, ну, хотя бы до вечера, отсрочить торжество Веласа, страстно добивавшегося, чтобы именно он мог вздернуть на вожжу «христопродавцев, продавших душу гитлеряке рогатому».
В 12 дня офицерики перешли из моих рук в штаб, где ими занимались Руднев, Ковпак, Базыма, Коренев. Занимались они ими долго и много. Я превратился в пассивного наблюдателя. Все нужное я уже получил от них, и, с военной точки зрения, эти хлопцы меня уже не интересовали. То же, что происходило в штабе, было и смешно, и трогательно, и печально, а я сидел у окна и приводил в порядок свои записи об очень важном военном мероприятии врага, стараясь уложить все в телеграфные слова, которые сегодня же Анютка Маленькая должна была отстучать на своем ключе.
Ковпак сам допрашивал пленников. Руднев сидел и щурился одним глазом то ли от дыма, то ли от раздумья. Дед, как всегда, все более свирепел, внешне не выражая этого, сдерживаясь. Мы ожидали, что вот-вот он вспыхнет гневом, и тогда жизнь этих лейтенантов оборвется мигом, как соломинка, попавшая на огромный партизанский костер.
Я подал Рудневу их комсомольские билеты. Он долго смотрел на профиль Ильича на обложке и задумчиво листал страницы, затем передал их Ковпаку. Тот схватил один билет и, подняв высоко, спросил:
— Зачем хранили билеты?
Они молчали.
— Ну, говори.
Дьяченко поднял глаза на грозного старика.
— Говори только правду. Как на исповеди.
— Жалко было...
— Чего жалко?
— Молодости своей, — почти шопотом ответил тот и, всхлипнув, опустил голову на грудь, украшенную газырями.
Руднев и Ковпак переглянулись. Мы с Базымой, поймав этот взгляд на лету, уже чувствовали, что гроза проходит. Где-то у нас в груди поднялась волна не то жалости, не то сочувствия к этим, не выдержавшим испытания жизни молодым людям.
Все молчали. Мы видели, что Ковпаку уже жаль вывести их в расход, но другого решения он не находит.
Выручил Руднев.
Он встал и подошел к ним вплотную. Лейтенанты, инстинктивно почувствовав в нем военного, подтянулись, взяв руки по швам.
— Но хотя бы вину свою вы понимаете, подлецы? — спросил комиссар, глядя им в глаза.
— Понимаем, — ответили они.
— Кто вы есть? — спросил сидевший до сих пор молча в углу Дед Мороз.
Они перевели на него взгляд, и оба враз ответили:
— Изменники!..
— Понимают, сукины дети! — сказал Дед Мороз.
Руднев, указывая на седобородого Коренева, говорил:
— Видите? Человеку уже давно на печке пора сидеть, и тот с немцами воюет. За вас, подлецов. А вас учили, надеялись...
Офицеры молчали.
— Сидор Артемьевич! Я предлагаю: Дед Мороз тут самый старший. Пусть он и рассудит, — сказал Руднев.
— Добре. Оце добре. Твое слово, Семен Ильич.
Дед Мороз вышел из угла и подошел к ним. Казалось, он сейчас тут же уложит их на месте.
— Вы, молокососы! — загремел его голос. — Вас как судить, по совести чи по закону? Сами выбирайте. Как выберете, так и судить буду. Только чур-чура.
В сенях завозились и засмеялись связные, наблюдавшие до сих пор молча.
Семенистый незаметно по-под стенку подвинулся поближе и шепнул:
— Просите по совести, вы, обормоты...
Глаза его по-озорному блестели.
— Ну? Як судить? — повторил Дед Мороз.
— Судите по совести, — выдохнул Дьяченко.
— А тебя?
— И меня, — сказал Курсик.
Дед Мороз прошел по хате взад, вперед. Ковпак скручивал из газеты самокрутку, Базыма барабанил пальцами по столу, Руднев смотрел на Деда Мороза серьезно, а глаза блестели таким же огоньком, как у Семенистого.
Коренев подошел к лейтенантам.
— По совести? Ну,