друг и этот… который родину любит. Слово забыл. В общем, любитель родины. Или любовник. И поймет, что мама — это мама, а я другое дело. Я докажу! И еще со своими листовками приду! Сердце у меня заколотилось. А как я уйду? Да уйду как-нибудь! Иван Ильич не мама и не бабушка! Соньке придется рассказать. А если выдаст? Нет, не должна. Я же ее не выдал.
Я сунул записку в карман и помчался домой.
— Сонь! Сегодня какой день?
— Четверг… А ты где был?
— Нет, число какое?
— Шестое ноября. Ой, завтра же праздник. А что случилось?
— Ничего. Какой праздник?
Соня удивилась:
— Ты что? Забыл, какой праздник 7 ноября?
Точно! День Октябрьской революции! Какой Валя молодец. Он специально листовки к празднику приготовил.
Я начал рассказывать Соне про маму, и это было долго. Она сто раз переспрашивала, что я тете Ане сказал, что она сказала, во что была одета, как посмотрела, какое у нее было лицо, похудела или нет, даже какая была метла. Поплакала зачем-то. Жива-здорова ее мама, а она плачет.
Потом пришла бабушка, и опять начались вопросы: как мы спали, что ели, что будем делать. А уходя, назвала Соню рыжиком, погладила по голове, а мне показала кулак и сказала сидеть дома и не обижать Соню.
За бабушкой пришел веселый и оживленный Иван Ильич в длинной поповской одежде. Он рассказал, что люди в храме были, что многие готовы потрудиться, чтобы «очистить храм от скверны и мерзости запустения» (откуда он такие слова берет?), что сейчас он отогреется и снова туда пойдет.
Через часок он ушел, и мы остались одни с Соней.
— Сонь, — сказал я, — ты умеешь хранить тайны?
— Не знаю. У меня никаких тайн нет. Я сама тут как тайна.
Вот как с ней разговаривать?
— Ну, все равно. Мне сегодня ночью надо уйти.
Пришлось рассказать ей и про Валю, и про листовки.
Она спросила:
— А что будет, если твоя мама узнает?
— Не узнает, если ты не скажешь! И вообще, я из-за нее еще больше должен идти.
— Я не поняла, — сказала Соня. — Почему из-за нее?
И тогда я ей сказал про маму. Что она в комендатуре служит фашистам.
— Поняла?
Соня ответила:
— Нет. Если бы она служила фашистам, меня бы здесь не было. У тебя хорошая мама.
— Это для тебя хорошая, — буркнул я. — Ладно. Просто не мешай, если что.
— Не буду, — сказала Сонька и открыла учебник.
Я сел на другой край стола.
— Дай карандаши. И тетрадь чистая есть?
Она молча подвинула пенал и достала тетрадку.
Я нарисовал листовку, как тогда придумал. Со звездой. Потом еще. Потом решил, что трех хватит.
Сонька делала вид, что делает уроки, а сама подсматривала.
Я дорисовывал последнюю листовку, когда она спросила:
— Слушай, а ты не боишься, что вас поймают?
— Чего это нас поймают? — ответил я. — Мы же ночью. Никто не увидит.
Сонька сделала точь-в-точь, как иногда делает бабушка: приложила ладони к щекам и покачала головой:
— Ты что? Не знаешь? Ведь с вечера до утра комендантский час! По улицам патрули ходят! Мне Иван Ильич говорил.
А, да, читал тогда что-то про этот час.
— Зачем?
— Что зачем?
— Зачем патрули?
Сонька съехидничала:
— Чтобы некоторые листовки не развешивали.
— Я быстро бегаю, — сказал я, но задумался.
Конечно, никто нас не поймает и в плен не возьмет. И все-таки… Я вспомнил повешенных, пленных красноармейцев. А вдруг? Еще я читал, что, если идешь на опасное задание, надо написать письмо. Так всегда делают. Я вырвал из тетради лист и стал писать:
«Мама и бабушка! И Иван Ильич. Я ухожу бороться с фашистами. Мама! Я хочу, чтобы ты осознала свои ошибки и стала любовницей родины…»
Нет, надо вспомнить правильное слово. Но у меня не получалось.
— Сонь! Как зовут человека, который родину любит?
— Откуда я знаю? Может, Петр, может, Борис… Ты про какого человека говоришь?
— Да про любого! Вообще.
— А-а! Тогда не зовут, а называют. Патриот.
Точно! Почему она все помнит? Ну конечно, она отличница…
— А если женщина?
— Патриотка. А зачем тебе?
Я зачеркнул «любовницей родины» и написал «патриоткой». А «родины» не стал писать. И так понятно.
«…патриоткой. И ушла из комендатуры. И не дружила с нашим немцем. И тогда мы помиримся. Коля».
Нет, не Коля. Коли на задание не ходят. Колю я исправил на «Николай». И «нашего» замарал.
Конечно, такие тайные письма надо молоком писать, как революционеры. Потом подносишь их к огню или лампочке, и невидимые белые буквы становятся коричневыми. Это будет правильное письмо. Но у революционеров было молоко, а у нас молока нет. Ладно, пойдет и так.
Я сложил письмо четыре раза и протянул Соне.
— Отдай маме, если я не вернусь.
От этих своих слов я почувствовал себя взрослым.
Она взяла бумажный квадратик. Помолчала и сказала:
— Мне страшно, Коль. Мама, ты… Я за вас боюсь.
— Не бойся. Это так, на всякий пожарный. Ты, главное, молчи.
Она вздохнула.
— Обещаешь?
— Ну… обещаю.
Я перенес верхнюю одежду из комнаты Ивана Ильича в нашу. Достал из кармана пальто бумажку с названием лекарства и отдал Соне. Соня рассматривала ее целую вечность и даже поцеловала. Теперь надо заняться окном. А вдруг оно не открывается? Так и есть. В раму на зиму были вбиты согнутые гвоздики. Пока я искал, чем их отогнуть, пока отгибал, время уходило. Только я успел проверить, как открывается окно, пришла бабушка. За ней Иван Ильич и мама. Последними простучали и проскрипели по лестнице сапоги Герхарда.
Опасное задание
Чем ближе подходило время, тем становилось тревожнее. Еще утром я ничего не боялся. А сейчас почему-то становилось не по себе. Магазин Афончикова я знаю. Его все знают. Это хлебный недалеко от школы. Я сколько раз туда ходил. От него всегда вкусно пахнет. Афончиков — это был такой купец до революции, который хлебом торговал. Он этот магазин построил и пекарню. Конечно, сейчас никакого Афончикова нет, а все равно магазин так называют. Говорят: «Сходи к Афончикову, у него по субботам баранки свежие». Идешь, до магазина еще далеко, а уже теплый хлебный запах слышен.
23.00 — это одиннадцать вечера, это я знаю. Мы легли в десять. Лежали и молчали. Я знал, что Соня не спит. Когда человек спит, он по-другому дышит, слышно, как он дышит. За дверью Ивана Ильича горел свет.
Когда на ходиках была половина одиннадцатого,