полезет, иконы со стен отдирать. Может, у него маманя или бабуля верующие. И потом, гражданин следователь, этим дурням надо долго втолковывать, куда иконка пойдет, кому, за рубли или за валюту. Они ведь от одного слова «иностранец» шарахаются, как черт от ладана. А этому малому, который на своих комплексах чокнулся, такое дело любо-дорого, особый шик. Да и куш солидный. Я ведь сразу его раскусил... Зря, конечно, на мокром споткнулся, кретин. — Он усмехнулся и добавил: — Впрочем, мне его не жалко, наплевать на него и забыть. 
Алеша Свиридов был примерно одного с ними возраста. Рос под одним небом. Питался одним хлебом. Ходил в ту же школу, хотя и под другим номером. Готовил уроки по тем же учебникам, шалил на переменах. Но, видимо, уже тогда, в ранние годы свои, шел по другой тропинке, выходя на другую дорогу жизни, утверждаясь в ней другим путем. Путем труда, чести, мужества. Долга.
 Врачи спасли его, хотя ранение не давало надежды. Мы верили в их золотые руки. А они — в чудо. Этим был спасен и другой, которому в смерти милиционера виделся неизбежный конец. И если бы знал, какому богу молиться и что мольба дойдет, сполз бы с жестких нар на цементный пол и бился бы лбом об него, каясь и прося прежде всего о спасении милиционера Свиридова. Только в этом видел он спасение свое. От высшей меры. Так хотелось жить, любой жизнью, какой прикажут, — все исполнит, всему подчинится.
 Вышла ему удача. И когда выслушал приговор суда, не тот смертный, что сам себе определил на первом допросе, а мягче, несмотря на длинный срок заключения, показалось ему, что заново родился.
   Неделя после отпуска
 Хроника одного расследования
    Понедельник
  Самая тяжелая дверь — в управление. Следующая — в кабинет. Она полегче. Третья — совсем легкая: тоненькая корочка уголовного дела. И все одинакового коричневого цвета. Первую никогда не запирают. Даже ночью. Она только глухо стукнет, если кто-нибудь из инспекторов поспешно сбежит по лестнице, откроет, отпустит. Вторую я открываю ключом. От нее два ключа: у меня и у соседа по кабинету, Михаила Григорьевича Исайкина. Но сколько умения и терпения надо приложить, чтобы подобрать ключик к третьей.
 ...Тогда был понедельник — хорошо помню: ведь из отпуска почти всегда приходят по понедельникам. Числа не помню. Но был раннеосенний солнечный понедельник. Холодноватый, синий.
 — Вот, принимай, — сказал Михаил, — второй день тебя дожидается. Я только заявление отобрал.
 И положил тоненькую коричневую папку, как мы их называем, корочку, а в ней несколько листиков бумаги, исписанной нервным женским почерком.
 — Оно как раз по тебе, — сказал Миша ласково. — Илью упросил, чтобы никому не поручали. Дождались.
 Я прекрасно понимал, что преступника, конечно, разыщут и Юрий Скорняков, и Сенечка Камбург, и Валентин Максимов, и сам Исайкин. Но мне лестно слышать, что дело как раз по мне.
 — Ну так что там произошло? — спрашиваю нарочито хмуро.
 Черт возьми, все-таки понедельник лучше начинать с обхода кабинетов. Особенно после отпуска.
 — Ты ведь любишь танцевать от печки, от нуля, — говорит Миша. — Она назвала только имена. И то сестра настояла. Сестра же ее и привела.
 — Алик и Виктор, — сказал я, прочитав бумажки. — Сколько их в Москве, Викторов и Аликов, — ищи-свищи! Да и верно ли назвались?
 — Между прочим, я вызвал ее. На два часа дня.
 Застала она нас вдвоем. Остановилась у двери. Посмотрела сначала на Исайкина, потом на меня, как бы спрашивая: а этот-то зачем?
 Высокая и худенькая. Зеленоглазая и темноволосая. Довольно славная.
 — Садитесь, — сказал Миша.
 Села. Напротив него. Положила руку на стол: пальцы длинные, тонкие, неспокойные. Ногти аккуратно подстрижены. Она работала секретарем-машинисткой.
 — Следствие будет вести он, — Миша указал на меня.
 Она пожала плечами. Мне показалось, с сожалением.
 — Здесь все изложено, — сказала.
 — Здесь? — я покачал головой. — Здесь ровным счетом ничего.
 — Сколько можно об этом говорить или писать?
 — Надо все сначала и очень подробно, — сказал я.
 Она сидела передо мной. Я видел страдающего человека. И обязан был найти мерзавцев, причинивших это страдание.
 Михаил встал и пошел к выходу. Они виделись всего дважды, и он был таким же ей чужим, как и я. Но она проводила его таким взглядом, будто просила остаться, не оставлять ее один на один с чужим человеком. Что-то детское было в ее взгляде.
 Время между тем шло, и пора было приниматься за дело. Задавать вопросы, раскапывать чужую беду. Ничего не поделаешь, оба обязаны: она рассказывать, я выслушивать.
 Вместо слов беззвучно закапали слезы. Сначала навернулись, а потом кап, кап... Я отвернулся к окну. Стал смотреть на серый дом через переулок. Ждал. Когда успокоилась, повернулся к ней.
 — Вы учитесь или работаете? — спросил для начала.
 — Работаю и учусь, — и назвала институт.
 Вопросов у меня много, ведь, собственно, нет никаких зацепок. В голове сложилась длинная логическая цепочка вопросов. Но я выдергиваю звенья не по порядку.
 — С кем вы живете?
 — С мамой и сестрой.
 — Мама знает?
 — Нет... Только сестра. Если бы не она, я бы ни за что не пришла.
 Теперь она повернулась к окну. Глаза у нее совершенно сухие.
 — Все это ужасно и противно. В том числе и следствие, и суд. — И будто с надеждой спрашивает: — А может, их не найдут? И меня не будут больше вызывать?
 — Если вы не захотите помочь, могут и не найти. А надо бы.
 — Зачем?
 Вопрос вдруг приоткрывает что-то, что трудно было понять. Объясняет ее поведение после того, что произошло. И начинает прорисовываться картина ее ощущений: пока она чувствовала только силу против себя. И зверство негодяев. И упорство сестры, ведь буквально за руку притащила на Петровку. Теперь надо сидеть перед посторонним мужчиной и отвечать на неизбежные вопросы. Отстраниться бы от всего этого, спрятаться!
 И ненависть к ним не проглядывает, заглушенная неловкостью, стыдом. Свершилось ужасное, непоправимое, а ненависть не созрела. Одно — омерзение и боль.
 Она не разбирается в юриспруденции, и ее мучает, что и само следствие, и предстоящий суд как-то ставят всех на одну доску. И хотя она — потерпевшая, а они — обвиняемые, все равно участники одного процесса. Их процесса. А ей