Мире скотов[108] и страдать? А впрочем, это уж не такое большое несчастье – быть лошадью или коровой. Если судить по тому, что я видела в жизни, подобное бытие, пожалуй, не лишено приятности. Во всяком случае, нам, людям, живется куда труднее и хлопотней. К примеру, когда кончается год, нам надлежит позаботиться о своих одеждах – красить и чистить их, – а также собрать оброк. А до чего ж неприятно выслушивать причитания должников! Нет уж, я лучше просто закрою глаза и не вымолвлю ни словечка… – так сказала она и умерла.
А Просветленный Дзёсукэ сделался грузчиком и носильщиком паланкинов и бегал, не чуя под собой ног, как вьючное животное, чтобы заработать на пропитание.
Те, кому доводилось встретиться с ним или слышать о нем, говорили:
– Что за жалкая участь! Нет, молитвами Будде в Раю не возродишься. Пока человек живет в этом мире, ему должно заботиться об одном – о насущном! – И внушали эту истину своим детям.
Другие смеялись:
– Дзёсукэ, наверно, остался жить в мире людей потому, что его брачный союз был предопределен еще в прежнем рождении[109]. Это узы двух жизней!
А вдова, ставшая женой Дзёсукэ, ворчала:
– До чего никчемный человек! Разве же это супруг? Лучше бы я жила одна, как раньше, подбирая оставшиеся на полях колоски… О-о, если бы мой прежний муж мог вернуться ко мне! Тогда у нас было бы чем и губы помазать, и наготу прикрыть! – Она роптала и жаловалась каждому, кто встречался ей на пути.
Воистину странно устроен мир!
Одноглазый бог
Перевод И. Мельниковой
Говорят, что люди из восточных земель – дикие варвары, как же они могут слагать стихи? В провинции Сагами, на побережье Коёроги[110] был юноша, который рос с сердцем нежным – все вызывало в нем мечтательные мысли. «Вот бы отправиться в Киото и поучиться искусству слагать стихи!» – думал он. О его желании поступить в ученики к кому-то из придворных все говорили одно: «Горный житель, отдыхающий под сенью сакуры…»[111] Однако от этого душа его лишь сильнее стремилась на запад, в столицу.
Даже в глухом ущелье
Вьет гнездо соловей.
Но голос его не груб,
Когда поет свою песню —
Ты только послушай![112]
Так он говорил, упрашивая родителей отпустить его.
– Нынче дороги перерезаны из-за смут эпох Буммэй и Кёроку[113], люди говорят, что нелегко стало странствовать. – Родители пытались его удержать.
Но он не внял их доводам:
– Что бы ни случилось, я избрал свой путь.
Мать его была человек из нашего смятенного мира, не дьявол какой-нибудь:
– Раз так, отправляйся поскорее и скорее возвращайся!
Она не стала его удерживать, и как ни горько ей было расставание, вида не подала.
Получив разрешительные грамоты для прохода через множество застав, он нигде не встретил преграды. Добрался до провинции Оми[114] и уже предвкушал, что на следующий день будет в столице, да только от волнения забыл позаботиться о ночлеге. Оказавшись под кронами деревьев леса Оисо[115], он решил заночевать тут и в поисках корня сосны, который сошел бы за изголовье, забрел в чащу. Здесь лежали поверженными огромные стволы деревьев, ветер бы не мог повалить такие… Перешагивая через бурелом, он почувствовал какое-то беспокойство и остановился. Тропа была погребена под слоем палой листвы и веток, да еще докучали промокшие полы кимоно – словно он шел по болотам.
Вдруг он увидел перед собой небольшой храм. Крыша храма обветшала, лестница разрушилась – едва ли можно было подняться к алтарю. Кругом росла высокая трава и влажный мох, но в одном месте, кажется, немного расчистили, как будто кто-то провел здесь предыдущую ночь. «Вот и готовое изголовье для меня», – решил он.
Скинув на землю поклажу, он надеялся отдохнуть, но чувство тревоги только усиливалось. Сквозь просветы в переплетении ветвей в вышине виднелись поблескивающие звезды, а луна только вечером выглянула – и скрылась, от росы веяло холодом. Он сказал сам себе: «Уж завтра непременно будет хорошая погода!» – а потом подстелил, что было, и попытался уснуть.
Странно – ему почудилось приближение людей. Впереди, указывая путь, шел некто высокий с копьем в руке, видом напоминавший самого Сарудахико из эпохи богов[116]. Следом, опираясь на свой гремящий железными кольцами посох, шествовал горный подвижник ямабуси[117] в одеянии цвета хурмы, с закатанными до самых плеч рукавами, а за ним благородная госпожа в белых одеждах и алой юбке[118], накрахмаленные полы которой шелестели при ходьбе. Она прикрывалась складным веером из кипарисовых дощечек, но когда юноша заглянул ей в лицо, кого-то ему напомнившее, то распознал белую лисицу. Ее сопровождала девочка-служанка, которая казалась немного неуклюжей, – эта тоже была лисой.
Все они выстроились перед храмом, и жрец – тот служитель богов, который нес копье, – громко возгласил молитвословие дома Накатоми[119]. Хотя ночь еще не сгустилась, его голос, отдававшийся со всех сторон эхом, внушал страх и трепет. На глазах у юноши двери святилища резко распахнулись, и оттуда явилось божество с падающими на лик прядями спутанных волос. Его единственный глаз сверкал, рот разверзался до самых ушей, а нос то ли был, то ли его не было вовсе. Белые нижние одежды бога имели грязно-серый цвет, но шаровары из лиловой ткани без узора, похоже, были новые, с иголочки. В правой руке он держал веер из перьев[120], и вид его был устрашающим.
Жрец объявил:
– Этот горный подвижник вчера покинул край Цукуси[121], проследовал по тракту Санъё[122] в столицу, а нынче идет оттуда с поручением от Властелина[123], вот и оказался в здешних местах. Он испрашивает позволения с поклоном предстать перед вами и поднести подарок с гор – томленную в масле дичь, а также двух морских судаков из Мацуэ в краю Идзумо[124]. Судаков выловили для вас его люди и доставили сегодня утром в столицу. Он хотел бы, пока рыба свежая, приготовить закуски и отпраздновать.
Сам подвижник ямабуси пояснил:
– Властелин из Киото желает говорить с Властелином из Адзумы[125], ибо есть одно дело, которое им следует обсудить, а меня они сделали посыльным. Но если даже случится смута, здешних мест она не затронет.
Бог из маленького храма отозвался:
– Нашу провинцию теснят воды