Народ не разошелся и 15 августа, даже после дружеской беседы с бывшим губернатором. Но вечером того же дня поступило неожиданное сообщение, что главный советник подал в отставку и покончил с собой.
Узнав об этом, восставшие чрезвычайно опечалились, порядок в их рядах был сразу же сломлен, и во второй половине следующего дня восстание было усмирено и чиновники отозваны».
Описание, которое велось с позиции народа, представляло собой не строгие документальные записи, а, скорее, повествование о волнениях. В них «представитель невежественного народа», то есть предводитель восставших, с которым встретились чиновники, рисуется следующим образом:
«Невиданно огромный человек, ростом метра в два, с волосами, собранными в пучок… И этот удивительный человек с волосами, собранными в пучок, о котором здесь рассказывается, был великаном – одним из миллиона людей – ростом больше двух метров. Он был сутул, бледен, его вид был необычен, зато красноречив, и в любом деле он превосходил всех». Подобную несообразность, когда в узком, провинциальном мирке ни один из участников волнений не мог толком ответить на вопрос, что за человек их предводитель, дед объяснял так: «Большинство участников восстания вымазывали лица сажей, и в этих черных людях узнать кого-либо оказывалось невозможным». На вопрос, что это за удивительный человек, дед тоже не находит ответа. Последняя фраза, касающаяся предводителя, звучит так: «16 августа, когда было объявлено в деревне Окубо о том, что восставшие распускаются, предводитель исчез, точно растаял, и никто уже больше его не видел».
Превосходство тактики, которой придерживался этот огромный человек, бледный, сутулый, было совершенно очевидным вплоть до последнего момента, когда восставшие, окружив префектуральное управление и угрожая властям, не спровоцировали вызов войск, и тем не менее удивительное равновесие сил народа и властей было нарушено лишь путем споров в префектуральном собрании. Дед дает всему этому такую оценку:
«Ни один человек не пострадал в результате волнений. Представляется, однако, весьма странным, что так и осталось неизвестным имя человека, поднявшего это грандиозное восстание и руководившего им».
И вот мое прозрение: огромный человек, бледный, сутулый, – брат прадеда, внезапно появившийся среди восставших после того, как в течение десяти лет, запершись в подвале, обдумывал результаты восстания 1860 года.
Вложив в новое восстание все то, что дал ему десятилетний самокритический анализ действий, он решил возглавить второе восстание, отличное от первого – кровавого, безрезультатного, избежав жертв, вынудить главного советника, основного их врага, покончить с собой – и чтобы ни один из участников восстания не был наказан.
Я рассказывал все это настоятелю в храме, где по-прежнему висела картина ада, которую еще совсем недавно мы с Такаси и с женой приходили смотреть, и, рассказывая, еще больше уверился в правильности моих предположений:
– Как можно думать, что крестьяне в то неспокойное время, уже получив кровавый урок в восстании 1860 года и став весьма подозрительными, отдали руководство восстанием в руки таинственного незнакомца? Такого не могло быть. Только потому, что снова появился легендарный предводитель восстания 1860 года, способный возглавить новый бунт, крестьяне пошли за ним. Восстание 1871 года, судя по его результатам, ставило перед собою основную цель – политическую: вынудить главного советника уйти с поста. Видимо, существовало мнение, что это совершенно необходимо для улучшения жизни крестьян. Но подобный лозунг не мог поднять крестьян. И тогда запершийся в подвале и поглощавший книгу за книгой затворник, воспользовавшись тем, что крестьяне не имели понятия ни о прививке оспы, ни о налоге кровью, хотя сам он на этот счет ничуть не заблуждался, возбудил народ и поднял восстание, добившись свержения главного советника. Потом он снова вернулся в свой подвал и, ни разу больше не показавшись никому на глаза, так и скончался, прожив еще больше двадцати лет затворником. Я в этом уверен. Ведь я и Така, пытаясь установить, каким человеком стал брат прадеда после восстания, никак не могли добраться до истины, и это потому, что мы гнались за призраком, бежавшим в Коти.
Добродушное лицо настоятеля зарозовело, он со своей неизменной улыбкой выслушал долгий рассказ, но поддержать мое предположение или отвергнуть его не торопился. Он до сих пор, видимо, испытывал неловкость передо мной за свое возбуждение в дни бунта и теперь, наоборот, абсолютным спокойствием умело охлаждал мое. Но в конце концов он не выдержал и вспомнил одно, хоть и косвенное доказательство:
– В деревне действительно существует предание о сутулом предводителе восстания 1871 года, и все же среди «духов» в день поминовения усопших его нет, Мицу-тян. Может быть, это потому, что он повторял бы «дух» брата твоего прадеда, и, не исключено, второго «духа» одного и того же человека решили не сотворять. Правда, это доказательство негативное, но все же…
– Если говорить о танцах во славу Будды, то ведь и укоренившийся обычай, что их исполнители приходят потом в нашу усадьбу и едят и пьют в амбаре, связан, возможно, с тем, что в течение многих лет один из «духов» вел затворническую жизнь в подвале именно этого дома, как вы думаете? Если это так, ваше негативное доказательство превращается в позитивное. Дед, снабжая книгу комментариями, безусловно, знал, что сутулый удивительный человек был его дядей, и тайно проявлял свою любовь к нему.
Настоятель, не скрывая, что ему не хочется, чтобы я, опираясь на воображение, углублял его гипотезу, отвернулся к картине ада.
– Если твое предположение, Мицу-тян, правильно, то, значит, эта картина была написана по заказу твоего прадеда для брата, жившего в подвале.
Чувство глубокого покоя, испытанное мной, когда я смотрел на нее вместе с Такаси и женой, теперь уже не было просто пассивным впечатлением, вызванным моими ощущениями, – я обнаружил в картине субстанцию, имеющую свою собственную художественную жизнь. Если выразить словами нечто активно существующее в картине, то это можно назвать глубокой печалью. Видимо, заказчик просил художника передать в картине крайнюю степень печали. Естественно, он должен был изобразить ад. Ведь это была картина, написанная за упокой души брата, который, погребя себя заживо, погрузился в свой собственный ад – одиночество. Однако пылающая река должна была быть красной, как нижняя сторона багряных листьев кизила, купающихся в лучах утреннего солнца, а линии огненных волн – спокойными и плавными, как мягкие складки женской одежды. Пылающая река, олицетворяющая саму печаль, должна была существовать на самом деле. И поскольку это была картина за упокой души страждущего брата, бывшего одновременно и мятущейся душой покойного, и терзающим его дьяволом, нужно было изобразить и страдания мятущейся души, и жестокость дьявола. Однако дьявол и мятущаяся душа, выражая страдания и проявляя жестокость,