конец истории Маргариты и Фауста у Гёте. Возвратившись в свою семью, дитя природы Иммали-Исидора под руководством духовника семьи Альяга получает образцовое католическое воспитание; отсюда ее тревога и увеличивающиеся опасения относительно человека, о котором она ничего не знает и в вероисповедании которого она сомневается. Напомним хотя бы беседу между Исидорой и Мельмотом перед их таинственной свадьбой[227] (в гл. XXIV четвертой книги). Исидора упрекает Мельмота в равнодушии к религии, в легкомысленном, несерьезном к ней отношении: «Ты… говоришь о нашей пресвятой вере такими словами, которые повергают меня в дрожь, ты говоришь о ней как об обычае страны, о чем-то внешнем, случайном, привычном. А какую веру исповедуешь ты сам? В какую ты ходишь церковь? Какие святые правила ты исполняешь?» – спрашивает она. «Я одинаково чту любую веру, одинаково уважаю обряды всех религий», – отвечает ей Мельмот, и «в эту минуту насмешливое легкомыслие напрасно старалось совладать с охватившим его вдруг безотчетным ужасом». «Так, выходит, ты в самом деле веришь в то, что свято?» – твердит Исидора. «„Ты в самом деле веришь?“ – в волнении повторила она». Сравним с этой беседой диалог, происходящий между Маргаритой и Фаустом в саду Марты (в 16-й сцене «Фауста» Гёте):
Маргарита
Скажи ты мне прямей,
Как дело обстоит с религией твоей?
Ты славный, добрый человек, но к ней
Относишься как будто беззаботно.
Фауст
Оставь, дитя! Мою узнала ты любовь;
За близких сердцу рад свою пролить я кровь;
Не против веры я, кому в ней есть отрада.
Маргарита
Нет, мало этого: нам твердо верить надо.
Фауст
Да надо ли?
Маргарита
Ах, не найти мне слов,
Чтоб убедить тебя! Ты и Святых Даров
Не чтишь…
Фауст
Я чту их.
Маргарита
Да, но без охоты
Принять их. В церкви не был уж давно ты,
На исповедь не ходишь уж давно.
Ты в Бога веришь ли?[228]
У Метьюрина на такой же вопрос Исидоры Мельмот бросает загадочную реплику: «Да, есть бог, в которого я верю, – ответил Мельмот голосом, от которого у нее похолодела в жилах кровь, – тебе приходилось слышать о тех, кто верует и трепещет: таков тот, кто говорит с тобой!» Слова, которые напомнил Мельмот ничего не подозревающей Исидоре, на самом деле были полны смысла: они взяты из входящего в Евангелие Соборного послания апостола Иакова (гл. II, 19) и гласят: «И бесы веруют и трепещут»[229].
Таким образом, Исидора остается в неведении, с кем она соединяет свою судьбу, и это существенно, потому что, по мысли автора, все, что происходит с ней далее: смерть ее брата дона Фернана, убитого Мельмотом в коротком поединке, рождение и смерть ее ребенка, заключение в тюрьму – оставляет ей надежду на прощение невольной преступницы; мы находим во всем этом полную аналогию участи Маргариты у Гёте[230].
Э. Бейкер в своей «Истории английского романа», без достаточных оснований и слишком категорично подчеркивая эклектичность Метьюрина как писателя, очень восприимчивого к разнообразным литературным воздействиям, был тем не менее одним из первых его исследователей, сделавших безусловно справедливое наблюдение: одно из важнейших преобразований Метьюрина при восприятии им отдельных мотивов из Гёте заключалось в том, что он сплавил в единое целое в образе Мельмота Скитальца противостоящие у Гёте образы Фауста и Мефистофеля[231].
Хотя Мельмот – не сам искуситель или воплощение дьявольской силы, а всего лишь жертва, обреченная творить зло против воли, но в нем ярко проявляет себя критическое начало. Устами Мельмота в его беседах с разными людьми, попавшими в беду, с представителями человеческих обществ в различные периоды их исторического существования дается полная разоблачительной силы характеристика развития европейской христианской цивилизации, впрочем не только христианской; в «Повести об индийских островитянах», например, идет речь о различных религиях Индии, об изуверствах приверженцев всевозможных сект, борющихся и соперничающих друг с другом в самоистязаниях и самоистреблении; в речах, обращенных к Иммали, наивной островитянке, ничего не знающей об окружающем ее мире, Мельмот на свой лад объясняет ей мироздание и жизнь на земле. Он бесстрашно обнажает изнанку религиозного фанатизма любого происхождения и толка, подвергает суровому обличению все созданные человеком общественные установления и этические нормы, неисчислимые слабости и пороки, свойственные людям, где бы они ни жили и чем бы ни занимались. «Мельмотизм» и воспринимался читателями 20-х гг. прошлого века прежде всего как насмешливое, едкое, подчас издевательское осуждение человеческих поступков и чувств, основанных на той нравственной системе, которая считает себя непогрешимой и самой справедливой, но на деле являющейся самообманом, питающимся несостоятельными иллюзиями, которыми тешат себя люди разных возрастов, исторических эпох или стран. Это и было своеобразное и претворенное Метьюрином «мефистофелевское» начало в образе Мельмота, столь привлекавшее к этому литературному герою внимание целой Европы первой трети XIX в.
У этой мефистофелевской стихии, однако, есть еще один исток, о котором не следует забывать. Разоблачение Мельмотом всех уродств общественной и нравственной жизни во всех частях тогдашнего мира, в особенности всех видов религиозного изуверства и фанатизма, по своей силе и едкой иронии нередко напоминает лучшие страницы писаний Джонатана Свифта, хорошо знакомые Метьюрину, бывшему большим почитателем ирландского сатирика, с судьбой которого в его собственной участи было так много общего. Существенное и бросающееся в глаза сходство критических размышлений Свифта и Метьюрина (в «Мельмоте») заслуживало бы специального рассмотрения. Мы приведем здесь лишь несколько параллельных примеров.
В XVII главе романа подробно переданы те беседы, которые Мельмот ведет с Иммали, сидя на берегу острова в Индийском океане и наблюдая за кораблями, идущими из стран, о которых она ничего не знает. Он описывал этот неведомый ей мир, и «в описании его соединились насмешка и злоба, горечь и раздражение по поводу ее простодушного любопытства. В рассказе его, который Иммали часто прерывала возгласами изумления, тоски и тревоги, слышались желчная злобная язвительность, едкая ирония и жестокая правда». Речи Мельмота действительно полны пафоса и красноречия, проникнутого горечью и безнадежностью. Вероятно, Метьюрин и сам почувствовал, что он зашел слишком далеко; поэтому он сделал особое примечание к тексту, в котором пытался заранее отмежеваться от воззрений и чувствований изображенного им героя: «…мне приходится ‹…› злоупотребить терпением читателя и решительно заявить, что