одной женщины! Ради чего будет вихрь, способный сотрясать горы и дыханием своим сокрушать города, опускаться на землю и обрывать лепестки едва распустившейся розы?
Взгляд его упал на Исидору, которая лежала у его ног рядом с телом Фернана; на какой-то миг он склонился над ней, и она словно встрепенулась; он наклонился еще ниже и прошептал так, что никто, кроме нее, не мог расслышать его слов:
– Исидора, бежим; сейчас самое время, руки у всех скованы, мысли – недвижны! Исидора, встань и бежим, это твое спасение, воспользуйся этой минутой!
Исидора узнала его голос, но не узнала его самого; на мгновение она приподнялась, посмотрела на Мельмота, бросила взгляд на залитую кровью грудь Фернана и, упав прямо на нее, окрасилась сама этой кровью.
Мельмот поднял голову; он заметил пробежавшую кое-где по лицам вражду; он бросил на них мгновенный зловещий взгляд; мужчины стояли, схватившись за шпаги, но бессильные вытащить их из ножен, и даже перепуганные слуги дрожащими руками держали факелы так, словно он заставил светить их себе одному. И он невредимый прошел среди всех к тому месту, где возле тел сына и дочери стоял оцепеневший от ужаса Альяга.
– Жалкий старик! – воскликнул он.
Несчастный отец смотрел на него широко открытыми, остекленелыми глазами, силясь разглядеть, кто же с ним говорит, и в конце концов хоть и с трудом, но узнал в нем незнакомца, с которым он при таких страшных обстоятельствах повстречался несколько месяцев назад.
– Жалкий старик! Тебя ведь предупреждали, но ты пренебрег этим предупреждением; я заклинал тебя спасти свою дочь; я лучше знал, какая опасность ей грозит; ты вместо этого спасал свое золото; так посчитай же сейчас, что дороже: горстка праха, которой ты завладел, или сокровище, которое ты теперь потерял! Я встал между собой и ею; я предупреждал; я грозил; просить – не в моей натуре. Жалкий старик, смотри, к чему все это привело!
Сказав это, он не спеша повернулся, собираясь уйти.
Когда он уходил, его провожал какой-то невольно вырвавшийся у всех звук, похожий не то на шипение, не то на стон, настолько существо это было всем и отвратительно, и страшно, а священник с достоинством, которое скорее, впрочем, соответствовало его сану, нежели характеру, воскликнул:
– Изыди, окаянный, и не смущай нас; изыди с проклятьями и для того, чтобы проклинать.
– Я иду с победой и для того, чтобы побеждать, – ответил Мельмот с неистовой яростью и торжеством. – Несчастные! Ваши пороки, ваши страсти и ваша слабость делают вас моими жертвами. Обращайте упреки свои не ко мне, а к себе самим. Все вы бываете героями, когда идете на преступления, но становитесь трусами, когда вас постигает отчаяние; вы готовы валяться у меня в ногах, оттого что в эту минуту я могу быть среди вас и остаться целым и невредимым. Нет сердца, которое не проклинало бы меня, но нет и руки, что преградила бы мне путь!
Когда он медленно уходил, по толпе прокатился ропот неодолимого ужаса и омерзения. Он прошел, хмурясь и глядя на них, как лев – на свору гончих псов, и удалился целый и невредимый; ни один человек не обнажил шпаги; ни один даже не поднял руки; на челе у него была печать, и те, кто мог ее разглядеть, понимали, что она означает; они знали, что никакая человеческая сила над ним не властна и прибегать к ней бессмысленно; те же, кто не мог это увидеть, охваченные ужасом, в слабости своей все равно ему покорялись. Все шпаги оставались в ножнах, когда Мельмот покинул сад.
– Да свершится над ним воля Божия! – воскликнули все.
– Хуже для него ничего быть не может, – воскликнул отец Иосиф, – нет никаких сомнений, что он будет проклят… и это все же какое-то утешение для семьи в ее скорби.
Глава XXXVI
Nunc animum pietas maternaque nomina frangunt…[148], 1
Меньше чем через полчаса все роскошные покои Альяги и его ярко освещенные сады замерли в безмолвии; гости все разъехались, за исключением очень немногих, которые остались, одни – побуждаемые любопытством, а другие – участием, одни – для того лишь, чтобы посмотреть на страдания несчастных родителей, другие – чтобы разделить их горе. Роскошное убранство сада до такой степени не соответствовало душевному состоянию находившихся в нем людей и трагедии, которая там только что разыгралась, что только усиливало охватившее всех ощущение ужаса. Слуги стояли неподвижно как статуи, все еще продолжая держать в руках факелы; Исидора лежала рядом с окровавленным телом брата; ее пытались увести, но она с такой силой к нему прижалась, что понадобилось применить другую силу, чтобы ее от него оторвать; Альяга, который за все это время не произнес ни слова и задыхался от волнения и гнева, опустился на колени и стал осыпать проклятиями свою уже едва живую дочь. Донья Клара, сохранив в эту страшную минуту женское сердце, потеряла всякий страх перед мужем и, став рядом с ним на колени, схватила его за руки, которые он в исступлении своем поднял ввысь, и пыталась не дать ему произнести страшных проклятий. Отец Иосиф, по-видимому единственный из всех, кто сохранил присутствие духа и способность мыслить здраво, несколько раз обращался к Исидоре с одним и тем же вопросом: «Так вы замужем – и замужем за этим чудовищем?»
– Да, я замужем, – ответила страдалица, поднимаясь над телом брата. – Да, замужем, – повторила Исидора, взглянув на свой роскошный наряд и выставляя его напоказ со странным неистовым смехом. В эту минуту раздался громкий стук: это стучали в калитку сада. – Да, я замужем! – вскричала Исидора. – И вот свидетель моей свадьбы!
В это время соседние крестьяне вместе со слугами дона Альяги внесли в сад мертвое тело, до такой степени обезображенное, что даже самые близкие не могли бы его узнать. Исидора, однако, тут же поняла, что это не кто иной, как их старик-слуга, который так таинственно исчез в ночь ее страшной свадьбы. Тело это только что обнаружили крестьяне; оно было сброшено со скалы и так покалечено падением и тленом, что нельзя было даже поверить, что еще недавно это был человек. Опознали его только по ливрее, какую носили все слуги в доме Альяги: как она ни была разодрана, вид ее все же позволял думать, что эти клочья прикрывают собою тело несчастного старика.
– Вот он! – исступленно вскричала Исидора. – Вот свидетель моей злосчастной свадьбы!
Отец Иосиф склонился над обезображенным телом, на котором некогда было начертано