глупые фантазии о блестящем будущем, а затем прозрение и провал. 
Форд нечасто навещал Олмейера – теперь это стало довольно-таки безрадостной задачей. Первое время тот еще худо-бедно отвечал на шумные расспросы старого моряка о здоровье, даже пытался поддерживать разговор, спрашивая, что нового, тоном, не оставлявшим сомнений: никакие новости из внешнего мира его не интересуют. Со временем он становился все более молчаливым: не угрюмым, нет, а будто бы постепенно отучался говорить – и заимел привычку прятаться в самых темных углах, откуда Форду приходилось вытаскивать его, используя в качестве провожатого бежавшую впереди обезьянку. Вот кто всегда готов был встретить и поприветствовать капитана. Зверек, казалось, взял на себя присмотр за хозяином и, если считал, что тому пора выйти на веранду, настойчиво дергал его за рубашку, пока Олмейер послушно, но с явной неохотой не вылезал на свет.
 Однажды утром Форд нашел его сидящим на полу веранды, спиной к стене – ноги вытянуты, как деревянные, руки по швам. В этой застывшей позе, с безжизненным лицом и пустыми, вытаращенными глазами, Олмейер напоминал невероятных размеров куклу, сломанную и заброшенную с глаз долой. Услышав шаги капитана, он медленно повернул голову.
 – Форд, я не могу забыть, – пробормотал Олмейер, не поднимаясь с пола.
 – Не можешь? – с деланой бодростью переспросил Форд. – Ну тогда тебе можно только позавидовать! Сам я теряю память – годы, знаешь ли. Вот только недавно один мой товарищ…
 Он замолчал, потому что Олмейер встал и тут же, споткнувшись, оперся о его руку.
 – Ну-ка, ну-ка! Да ты сегодня молодцом! Скоро совсем в себя придешь! – провозгласил Форд, пытаясь скрыть безотчетный страх.
 Олмейер отпустил его руку и выпрямился, подняв голову и расправив плечи, твердо глядя на тысячи солнц, играющих в волнах реки. Рубашка и брюки, свисающие с исхудавшего тела, затрепетали на ветру.
 – Пусть плывет! – проскрипел он срывающимся голосом. – Пусть! Завтра я ее забуду. Я решительный человек… твердый как скала… твердый…
 Форд заглянул ему в глаза – и отшатнулся. Старый шкипер был не робкого десятка, это подтвердили бы все, кто с ним плавал, но при виде застывшего лица Олмейера даже ему стало не по себе.
 Когда пароход пришел в Самбир в следующий раз, Али поднялся на борт в тревоге и начал жаловаться, что Чим Инг вторгся в дом Олмейера и уже месяц фактически там живет.
 – И оба курят, – добавил он.
 – Вот как! Опиум, я полагаю?
 Али кивнул, и Форд погрузился в размышления.
 – Бедняга, – пробормотал он, наконец, себе под нос. – Хотя теперь уж чем раньше, тем лучше.
 В полдень капитан появился в доме Олмейера.
 – Что ты здесь делаешь? – осведомился он у китайца, слонявшегося по веранде.
 Чим Инг монотонным, равнодушным голосом заядлого курильщика опиума объяснил на дурном малайском, что его дом уже стар, крыша прохудилась, полы прогнили. Поэтому он, на правах старого-престарого друга, собрал свои деньги, опиум и две трубки и переселился к Олмейеру.
 – Тут много комнат. Он курит, я живу. Он долго не протянет, – заключил китаец.
 – А где же он? – спросил Форд.
 – В доме. Спит, – рассеянно ответил Чим Инг.
 Форд заглянул в дверной проем и в тусклом освещении комнаты разглядел лежавшего на полу Олмейера. Голова – на деревянном подголовнике, длинная седая борода рассыпалась по груди, на пожелтевшем лице светятся только белки полуоткрытых глаз.
 Форд вздрогнул и отвернулся. Уходя, он заметил длинную ленту выцветшего алого шелка, которую Чим Инг пристроил на одну из балок.
 – Что это? – спросил он.
 – Название дома, – все тем же бесцветным голосом ответил Чим Инг. – Как у моего старого. Это хорошее имя.
 Форд посмотрел на него долгим взглядом и ушел. Он не знал, что скрывается за причудливыми иероглифами. А если бы поинтересовался, невозмутимый китаец с некоторой гордостью объяснил бы, что на ленте написано: «Дом небесных наслаждений».
 Вечером того же дня капитана Форда позвал с палубы Бабалачи. Он уселся на верхней ступеньке лестницы в капитанскую каюту, в то время как Форд курил трубку внутри, лежа на кушетке.
 – Прошлая луна принесла нам новости с Бали, – обронил Бабалачи. – У старого раджи родился внук. Все ликуют.
 Форд заинтересованно приподнялся.
 – Да, я сказал ему, – ответил Бабалачи на его взгляд. – Как раз после этого он начал курить.
 – И чем дело кончилось? – спросил Форд.
 – Я ушел живым, – с величайшей серьезностью отозвался Бабалачи. – Белый человек очень слаб: упал, когда пытался наброситься на меня, а вот она вне себя от радости, – добавил он после паузы.
 – Ты имеешь в виду миссис Олмейер?
 – Да, она живет в доме нашего раджи. И проживет еще долго. Такие рано не умирают, – сказал Бабалачи с легким оттенком сожаления. – У нее есть доллары. Она их закопала, но мы знаем где. Беда нам с этими людьми. Пришлось заплатить большой штраф и выслушать кучу угроз от белых, так что теперь приходится быть осторожными.
 Он вздохнул и помолчал, затем добавил с неожиданным воодушевлением:
 – Скоро будет большая битва! В воздухе носится дыхание войны. Доживу ли я?.. Ах, туан, какие раньше были времена! Даже я, бывало, ходил в море с пиратами и ночью, в тишине, брал на абордаж корабли белых моряков. Это было еще до того, как английский раджа воцарился в Кучинге. С тех пор мы деремся только друг с другом, и тому рады. Если начнем воевать с вами – все погибнем!
 Он встал, собираясь уходить, и напоследок добавил:
 – Помните ту девушку, что подняла тогда большой шум? Рабыню Буланги?
 – Да. И что с ней?
 – Совсем исхудала и не смогла работать. Тогда этот пожиратель свинины и ворюга Буланги продал ее мне за пятьдесят долларов. Я поселил ее со своими женщинами: думал, они ее откормят, хотел услышать ее смех, но девушку, наверное, сглазили, и она умерла два дня назад. Нет, туан, к чему плохие слова? Я стар, это правда, но почему бы мне не желать, чтобы в моем доме мелькало юное лицо и звучал юный голос? – Он помолчал и с невеселым смешком добавил: – Что-то я прямо как белый – толкую тут о вещах, о которых не говорят между собой мужчины.
 И с этими словами Бабалачи, очень грустный, ушел.
  Толпа, стоявшая полукругом у лестницы «Каприза Олмейера», заколыхалась, пропуская группу людей в белых одеждах и тюрбанах. Первым шел Абдулла в сопровождении Решида, за ними – все остальные арабы Самбира. Когда они подошли к неровной линии собравшихся, поднялся шум, в котором четко выделялось только одно слово: «мати». Абдулла остановился и огляделся.
 – Мертв? – спросил он.
 – Да продлятся ваши