Ознакомительная версия. Доступно 15 страниц из 81
Если повседневная действительность может быть охарактеризована как «действительность par excellence», то естественно встает вопрос, являются ли другие, неповседневные «действительности» (сны, мечты, бред, сказки, поэзия, научные открытия, религиозные переживания и т. д.) вообще действительностью или нет. Во всяком случае, они резко отграничены от основной, повседневной действительности; Бергер и Лукман характеризуют их как замкнутые в себе «смысловые провинции» или «анклавы»; переход к ним от повседневной действительности и обратно может быть описан как «скачок».[79] С одной стороны (уже знакомое нам, основополагающее, противоречие), эти «анклавы», конечно, являются некоей «составной частью» действительности (поскольку «все» ею является), с другой же, действительность неповседневного с точки зрения повседневности, как и наоборот: действительность повседневности с точки зрения не-повседневного, оказывается проблематической. Погружаясь в повседневность, в «обыденность», «растворяясь» в ней или будучи ею «охвачен», я вовсе не обязательно отрицаю (или отвергаю) все не-обыденное (это была бы, говоря романтическим языком, позиция филистера), при всех обстоятельствах оно, не-обыденное, для меня, охваченного повседневностью, не актуально, «отключено», его как бы нет. Оно для меня, следовательно, как бы (или почти) не реально, не действительно. Я, может быть, и вспоминаю о нем, но как о каком-то ином, «лучшем», «высшем» мире, мне, по крайней мере — временно, т. е. на то время, что я «охвачен» повседневностью, недоступном. Если же я вступлю в этот мир, то, наоборот, моя повседневность, мои «будничные заботы» и т. д. сразу же потеряют для меня свое значение, в конечном счете тоже сделаются для меня — не действительными. Таким образом, «не-повседневная действительность», будем или не будем мы называть ее вообще «действительностью», предстает перед нами как отрицание действительности повседневной. И наоборот: повседневная действительность отрицает все прочие. Одно по отношению к другому принципиально не действительно.
Это значит, что сквозь действительность как «совокупность всего» проходит трещина, разрыв, делающий ее оторванные друг от друга части, т. е. в конечном счете ее саму, в ее — действительности сомнительной. Действительность, таким образом, существует как бы под подозрением в недействительности. Отсюда, о чем еще пойдет речь, те непрерывные поиски какой-то «истинной», «подлинной», «окончательной» действительности, столь характерные для Современности.
Для «переходного времени» (включая романтизм) характерно было скорее противопоставление «действительности» и «идеала», что и можно считать, пожалуй, той основной оппозицией, к которой могут быть сведены все остальные: поэзия — проза, обыденное — необычное и т. д. Само по себе это противопоставление означало, конечно, что действительность еще не окончательно завоевала свое ключевое положение. «Борьба идеального с реальным» о которой, как об основной характеристике современного ему мира, пишет Шеллинг,[80] закончилась лишь после романтизма и закончилась, как известно, победой реального, «падением в действительность»; прежде чем заняться этим падением, я хотел бы отметить следующее.
Одно, как только что было сказано, по отношению к другому не действительно; действительность отрицает действительность идеала, идеал — действительность самой действительности. Вместе с тем — и в этом, если угодно, заключен трагизм Современности — уже сами понятия, в которых формулируется оппозиция, показывают, и причем со всей очевидностью, что это и так, и не так, что отрицающие друг друга противоположности не равносильны, что их равновесие иллюзорно. Действительность, конечно же, перевешивает «всякие там» идеалы; потому-то мы ее действительностью и называем. Ясно, короче, что действительность все-таки действительнее идеалов, снов, («поэтических» или просто) мечтаний и т. д. Это подтверждается и опытом нашей (повседневной) жизни. Как бы часто я ни «перескакивал» из повседневности в «не-повседневные анклавы» и какой бы ценностью ни обладали они для меня, я все равно, хочу я этого или нет, вынужден возвращаться в повседневность. «Повседневная действительность — это следует подчеркнуть — сохраняет свой перевес и после таких скачков».[81] Без «анклавов не-повседневности» жизнь, в конце концов, можно себе представить (другой вопрос, согласились ли бы мы жить ею), без повседневности нет. Не-повседневное (идеальное, поэтическое и т. д.) может, следовательно, сколь угодно часто и решительно отрицать действительность повседневно-обыденного, это последнее все равно оказывается сильнее. Отсюда частный, приватный, необязательный характер всего «идеального» (поэзии, но также, конечно, и метафизики, и религии) в Современности. Все это, пред лицом господствующей действительности, не совсем действительно, не очень реально.
Ясно, что с таким положением дел примириться невозможно; поэтому последовавший за крушением романтического проекта «поворот к действительности» сопровождался, как мы сейчас увидим, переоценкой этой действительности; победив «высокий» идеал, она сама должна была, разумеется, попытаться занять его положение, т. е. перестать быть действительностью «низкой».
Уже в романтизме интерес к действительности непрерывно возрастает, причем существенный водораздел проходит, как кажется, между первым и вторым поколением романтиков.[82] Вряд ли нужно говорить, что особенно Э. Т. А. Гофман сыграл в этом развитии важнейшую роль. В самом деле: мир у Гофмана строится на все той же, очень последовательно проводимой им оппозиции: поэзия — проза, мечта — обыденность и т. д.; отличие от «ранних» романтиков заключается, однако, в том, что из предпосылки эта оппозиция становится принципом построения текста. «Ранние» романтики оппозицию лишь постулировали, действие же своих наиболее значительных произведений переносили в какой-то «совсем другой», более или менее «сказочный» мир (в идеализированное Средневековье как в «Генрихе фон Офтердингене» Новалиса, или в не очень правдоподобное немецкое, «дюреровское» Возрождение, как в «Франце Штернбальде» Тика); при этом противоположность между, например, «поэтическими устремлениями» героя и его «прозаическим» окружением вполне могла быть тематизирована, однако изображение этой «прозаической» действительности (тем более современной автору) естественно отсутствовало, отчего и сама противоположность теряла, конечно, в остроте. Совсем иначе у Гофмана: действительность уже в полной мере присутствует у него, со всеми ее существенными свойствами. Она присутствует как гротескная, уродливая, демоническая действительность, от нее, однако, уже нельзя (как бы некуда) отвернуться; ее присутствие сделалось бесповоротным. Отвернуться же (и бежать) некуда, потому что «противоположная сторона» (идеалы и т. д.) бледнеют и меркнут; какие-нибудь «золотые змейки», архивариус Линдхорст в качестве «Саламандра» и «Атлантида» в качестве «царства фантазии» («Золотой горшок») уже не могут, конечно, составить настоящую оппозицию гротескной повседневности; то, что у ранних романтиков было «всерьез», оборачивается простой «игрой романтических мотивов».
Логика дальнейшего развития понятна: «идеалы» должны быть окончательно отброшены, «действительность» должна быть переоценена, т. е. принята. Этот процесс переоценки и принятия действительности и начинается где-то в 20-ых годах 19-го столетия (может быть, даже еще чуть раньше, с началом Реставрации);[83] не имея, разумеется, возможности рассмотреть его подробнее, я хочу отметить в нем лишь некоторые, для моей темы существенные моменты. Прежде всего меняется, конечно, словоупотребление; как отмечает немецкий исследователь Хартмут Штейнеке, «пейоративные определения к понятию „действительность“ („низкая“ действительность, „gemeine“ Wirklichkeit) становятся все более редкими, наоборот — понятие „идеал“ получает все более негативный оттенок».[84] Эпоха «идеализма» ощутимо заканчивается; приветствуя его или сожалея о нем, современники вновь и вновь констатируют происходящий поворот от «идеального» к «реальному».[85] В связи с этим общим изменением мировоззрения и мирочувствования происходят, как известно, и фундаментальные изменения во всех областях знания и интеллектуальной деятельности; в науке на передний план, сменяя спекулирующего теоретика, выходит тип практика-позитивиста; в истории начинается масштабное собирание источников; эмпирические, «опытные» науки доминируют; начинается эпоха великих технических изобретений.[86]
Ознакомительная версия. Доступно 15 страниц из 81
