— Эй, Фаррел! — звали они. Один из мальчишек, вытянув голову и отставив зад, заковылял, нелепо переставляя ноги. Остальные заорали, стараясь привлечь внимание Питера к тому, кто его передразнивал.
— Иди сюда, — кричали они. — Что, не хочешь?
Питер подождал, пока они ушли. Затем угрюмо зашагал вдоль канала. В его неловкой, деревянной походке было достоинство. Он еще не решил до конца, что делать. Под мостом канал был глубокий и узкий, сырой холодный ветер, завывавший в высоком пролете, с силой дул в лицо. Дождь может лить и завтра, а его ботинки еще не будут починены. Если мать считает, что отцовы сапоги ему годятся, один бог ведает, когда отдадут чинить его ботинки. Питер секунду колебался, потом снял сапоги и бросил их — сперва один, потом второй — в воду.
Ему здорово всыплют, когда он вернется домой без сапог. Но ему все равно всыплют, когда отец Суэйна пришлет записку, что он разбил очки его сына. Как в тот раз, из‑за разбитого окна у Кэссиди. Почти раскаиваясь в том, что сделал, он глядел в мутную воду. Он видел, как отец встает из‑за стола и достает ремень, висящий за дверью. Видеть это было страшно, но как хорошо идти босиком. Насколько лучше идти босиком, без сапог, чем без чувства собственного достоинства!.. Питер снял чулки и запихал их в карман. Он ощутил под босыми ногами холодную мокрую грязь тропинки, и сердце у него упало.
Брендан Биэн
КОСТЮМ К КОНФИРМАЦИИ (Перевод С. Митиной)
Неделями только и было разговоров что симония, да святотатство, да злодеяния, вопиющие к небу об отмщении, и у каждого в руках здоровенный зеленый катехизис — это когда мы возвращались из школы по Норт — Серкюлер — роуд. А после чая, у задней стены пивоварни, и чинарик по кругу, чтобы прочистить мозги; и опять: что такое чистый духом и — эй, не приканчивай, тут еще Биллсеру разок курнуть — и как я понимаю, что есть вероотступничество, и ад, и рай, и отчаяние, и гордыня, и надежда. Большие ребята, кому уже исполнилось тринадцать, ветераны прошлогодней конфирмации, нас стращали: выгонит вас епископ из церкви, если не ответите ему на вопросы, и бродить вам тогда по улицам в новом костюме и пальто, и гордиться‑то будет нечем — вырядились в пух и прах, а идти некуда. Но взрослые говорили: да не слушайте вы их, это они хотят на вас страху нагнать, просто им завидно — ведь у них‑то конфирмация позади и больше уже никогда не будет. В школе нам отвели отдельный класс — на самые последние денечки, и вообще мы считались людьми особого сорта. Иногда, правда, становилось не по себе: вдруг епископ начнет тебя спрашивать, и ты не сумеешь ответить на его вопросы? А еще мы пугались, когда матери при нас жаловались, что одежда для мальчиков очень уж дорога:
— Двадцать два шиллинга шесть пенсов за твид, надо же, да за такую цену пай в лавке откупить можно. Я очень даже подумываю — раз такое дело, не пойти ли ему просто в фуфайке и штанах.
— Истинная правда, мэм, — вторит ей другая, и таким манером они подбадривают друг дружку. — Вот и я все твержу — какая разница, в чем идти, были бы они сами хорошие и неиспорченные.
Но что проку быть хорошим и неиспорченным, если придется идти в фуфайке и штанах, а все другие ребята явятся в новеньких костюмах, кожаных перчатках, коричневых башмаках и школьных фуражках! Братьев Кауэн совсем застращали. Они были близнецы, обоим по двенадцать, и, казалось, все взрослые с нашей улицы жаждут, чтобы они конфирмовались в фуфайке и в штанах, и каждый говорил, что их матери, бедняжке, в один год нипочем не справить одежду двоим сразу, и надо бы ей пойти к сестре Монике, попросить, чтобы одному отложили. А братья Кауэн договорились между собой: если до этого дойдет, решить дело дракой у задней стены пивоварни, и кто возьмет верх — будет конфирмоваться, а другому пускай откладывают.
Меня эта сторона дела не так уяс тревожила. Мой старик держал лавку и обычно зарабатывал неплохо. И потом, бабушка моя — она жила в верхнем этаже соседнего дома — была женщина смекалистая и деловитая. У нее водились деньги, так что она целыми днями лежала в постели — потягивала портер или эль, нюхала табак и болтала с соседками, забегавшими к ней поделиться свежими новостями. Вставала она лишь для того, чтобы спуститься по лестнице на один марш и проведать свою соседку мисс Маккэн, занимавшую внизу заднюю комнатку.
Мисс Маккэн строчила на швейной машинке — шила саваны. Иногда девушки из нашего квартала заказывали ей платья или костюмы, но шила она все больше саваны. Это дело верное, говаривала мисс Маккэн, и потом — не нужно всякий раз покупать выкройки, тут мода никогда не меняется, даже зимой и летом одна и та же. Саваны ее смахивали на длинную коричневую рубаху, только с капюшоном — его надвигали покойнику на лицо, прежде чем привинтить крышку гроба. С одного рукава свешивалось что‑то вроде флажка из той же материи: на всех четырех углах — шелковые розетки, а в середине — буквы «И. Н.С.»[32], что, по сло-
вам мисс Маккэн, означало «Искал, надеялся, страдал».
Бабушка и мисс Маккэн любили меня больше, чем других ребят. А я люблю, когда меня любят, и потому мне оставалось только одобрять их вкус.
Иногда к нам заходила тетя Джек — она доводилась теткой не только мне, но и отцу и жила неподалеку от водохранилища, из которого город снабжался водой до того, как она стала поступать с Уиклоу[33]. Тетя Джек уверяла, что вода из водохранилища была куда вкуснее нынешней. На что мисс Маккэн говорила: уж кому об этом судить, как не тете Джек. Потому что она была немножко тронутая, тетя Дя; ек. Ни портера, ни эля в рот не брала, табак не нюхала и, как утверждал мой отец, на мужчин тоже никогда особенно не заглядывалась. Кроме того, считала, что мыться надо очень часто, и правила этого придерживалась неукоснительно. Бабушка купалась раз в году, все равно — была она чистая или грязная, а в остальное время не очень‑то усердствовала на этот счет.
Тетя Джек то и дело совершала на нас грозные набеги, чтобы не давать бабушке прикладываться к спиртному и нюхать табак, заставляла ее вставать с самого утра, мыться, готовить и съедать то, что сварено. Бабушка была позолотчица, в свое время работала в лучшей мастерской города, и уже в шестнадцать лет ей платили столько же, сколько мужчинам. Она любила и свежую свинину, и мясные консервы, но терпеть не могла варить картошку — прислуга я, что ли, говорила она, и вообще лучше покупать хрустящий картофель, он вкуснее. Когда ее оставляли в покое, есть с ней было одно удовольствие. У нее всегда водились консервы: всякие вкусности, и мясо со специями, и студень, а еще — всевозможные приправы, прямо из лавки, которую держал один немец на нашей улице. Но после очередного визита тети Джек бабушке приходилось подниматься с постели, перемывать все, что скопилось за неделю, потом тушить мясо, варить капусту и ливер. Тетя Джек очень нахваливала и бараньи головы: ведь они такие дешевые и питательные.
Однако баранью голову бабушка сварила один-единственный раз. В свое время она была первоклассной позолотчицей и работала в мастерской на Юстас-стрит, но с бараньими головами ей дело иметь не доводилось. Когда она извлекла голову из горшка и выложила на блюдо, мы от испуга сели; смотрим на нее, а самих так и трясет — голова и без того была страшенная, когда ее только клали в горшок, а уж теперь от ее вида прямо сердце заходилось: из глазниц льет суп, большущие зубы оскалены в неукротимой ярости. Ну кто бы подумал, что у барана может быть такой злобный, мстительный взгляд, зашептала бабушка, ни дать ни взять голова старикашки, и выкинь ты ее, бога ради, в окно. Баранья голова продолжала пялиться на нас, но я зашел сзади, схватил блюдо, метнулся к окну и молниеносно вышвырнул ее на улицу. Бабушке пришлось подкрепиться стаканчиком виски — она была сама не своя.
С тех пор у нее всегда стоял на газовой конфорке «дежурный горшок», как она его называла. Кучка костей — и вообще, по словам самой бабушки, всякая гадость, что под руку попадет, — день и ночь варилась в этом горшке на маленьком огонечке. Мы с ней уплетали ветчину, калифорнийские ананасы и лососину, а на конфорке неизменно стоял горшок доброго питательного супа — пусть теперь тетя Джек хоть по трубе к нам спускается, словно души усопших праведников полночной порой. Бабушка говорила, что денег за газ ей ничуть не жалко — вспомнить только, как глазела на нее баранья голова. А с «дежурным горшком» всего и было хлопот, что время от времени плеснуть туда воды да бросить какие‑нибудь ошметки, которые присылал мясник, — кости или обрезки легких. Тетя Джек и ячмень считала очэнь полезным, так что рядом с конфоркой у нас стоял початый пакет ячневой крупы, и мы бросали в горшок щепотку — другую, едва заслышим на лестнице ее шаги. «Дежурный горшок» кипел на огне годами, и, лишь когда бабушка умерла, на него обратили внимание. Все по очереди пробовали варево, тут же его выплевывали и спрашивали, что бы это могло быть такое. Одни утверждали, что это масти ка, другие (и таких было больше) — что позолота, а третьи — что клей. Однако все сошлись на том, что оставлять это месиво опасно — ведь тут и малые дети ходят, — так что его без дальних проволочек выплеснули в окошко, то самое, куда в свое время полетела баранья голова…