Ознакомительная версия. Доступно 18 страниц из 95
– И часто вы о России думаете?
– Когда в Одессе жил, каждый день думал не менее трех раз, – сказал он глухим голосом. – До того доходило, что кровь из носу шла. Потом бросил. Не хочу от чего-то зависеть.
– А что же сейчас? Достоевский попутал?
– Да нет, – сказал он. – Одна внутренняя драма.
Мне в голову пришла неожиданная мысль.
– Скажите, Григорий, а вы очень дорожите своими рысаками?
– А что? – спросил он.
– Мы могли бы совершить обмен. Пол этой банки за вашу коляску.
Котовский вскинул на меня острый взгляд, потом поднял со стола банку, заглянул в нее и сказал:
– Право же, вы искуситель. Зачем вам мои рысаки?
– Кататься. Зачем же еще.
– Ну что же, – сказал Котовский, – согласен. У меня в багаже случайно как раз есть аптечные весы…
– Берите на глаз, – сказал я, – он мне легко достался.
Вынув из кармана халата серебряный портсигар, он высыпал из него папиросы, затем достал перочинный нож и его лезвием, как небольшой лопаткой, переложил туда часть порошка.
– Не рассыплете?
– Не беспокойтесь, этот портсигар у меня с Одессы. Специальный. Рысаки ваши.
– Благодарю вас.
– Выпьем за нашу сделку?
– Охотно, – сказал я и поднял бокал.
Допив шампанское, Котовский встал, спрятал портсигар в карман и поднял подсвечник.
– Что же, спасибо за беседу. И, Бога ради, простите мне это ночное вторжение.
– Покойной ночи. А вы позволите задать вам вопрос? Раз уж вы про это упомянули сами – что это за внутренняя драма, от которой помогает кокаин?
– Перед драмой России она меркнет, – сказал Котовский, по-военному коротко кивнул и вышел за дверь.
Некоторое время я пытался заснуть, но мне это не удалось. Сначала я думал о Котовском – он, надо сказать, произвел на меня приятное впечатление. В нем чувствовался стиль. Потом мои мысли вернулись к разговору с Чапаевым. Я стал думать об этом его «нигде» и о нашем разговоре. На первый взгляд все было несложно. Он предлагал мне ответить на вопрос, существую ли я благодаря этому миру или этот мир существует благодаря мне. Конечно, все сводилось к банальной диалектике, но была в этом одна пугающая сторона, на которую он мастерски указал своими на первый взгляд идиотскими вопросами о месте, где все это происходит. Если весь мир существует во мне, то где тогда существую я? А если я существую в этом мире, то где, в каком его месте находится мое сознание? Можно было бы сказать, думал я, что мир с одной стороны существует во мне, а с другой стороны я существую в этом мире, и это просто полюса одного смыслового магнита, но фокус был в том, что этот магнит, эту диалектическую диаду негде было повесить.
Ей негде было существовать!
Потому что для ее существования нужен был тот, в чьем сознании она могла бы возникнуть. А ему точно так же негде было существовать, потому что любое «где» могло появиться только в сознании, для которого просто не было иного места, чем созданное им самим… Но где оно было до того, как создало для себя это место? Само в себе? Но где?
Мне вдруг стало страшно оставаться одному. Накинув на плечи китель, я вышел в коридор, увидел в голубоватом сиянии светившей из окна луны перила ведущей вниз лестницы и направился к выходу.
Распряженная коляска стояла недалеко от дверей. Я пару раз обошел вокруг, любуясь ее плавными линиями – казалось, лунный свет придавал им дополнительное очарование. Недалеко от меня фыркнула лошадь. Я оглянулся и увидел Чапаева – он стоял возле лошади со щеткой в руке и расчесывал ей гриву. Подойдя к нему, я остановился рядом. Он посмотрел на меня. Интересно, подумал я, а если я спрошу его о том, где находится это его «нигде», что он ответит? Ему неизбежно придется определить это слово само через себя, и его положение в разговоре окажется ничем не лучше моего.
– Не спится? – спросил Чапаев.
– Да, – сказал я. – Не по себе.
– Чего, пустоту раньше не видел?
Я понял, что словом «пустота» он называет именно это «нигде», которое я впервые в жизни осознал несколько минут назад.
– Нет, – ответил я. – Никогда.
– А что ж ты тогда, Петька, видел? – задушевно спросил Чапаев.
– Давайте сменим тему, – сказал я. – Где мои рысаки?
– В конюшне, – сказал Чапаев. – А с каких это пор они твои, а не Котовского?
– Уже около четверти часа.
Чапаев хмыкнул.
– Ты с Гришей поосторожней, – сказал он. – Не так он прост, как кажется.
– Я уже понял, – ответил я. – Знаете, Василий Иванович, не идут у меня из головы ваши слова. Умеете вы в тупик загнать.
– Верно, – сказал Чапаев, с силой проводя щеткой по спутанным конским волосам, – умею. А потом как дать из пулемета…
– Но мне кажется, – сказал я, – что я и могу.
– Попробуй.
– Хорошо, – сказал я. – Я тоже задам последовательность вопросов о местоположении.
– Задавай, задавай, – пробормотал Чапаев.
– Начнем по порядку. Вот вы расчесываете лошадь. А где находится эта лошадь?
Чапаев посмотрел на меня с изумлением.
– Ты что, Петька, совсем охренел?
– Прошу прощения?
– Вот она.
Несколько секунд я молчал. К такому повороту я совершенно не был готов. Чапаев недоверчиво покачал головой.
– Знаешь, Петька, – сказал он, – шел бы ты лучше спать.
Глупо улыбнувшись, я побрел назад в дом. Кое-как добравшись до кровати, я повалился на нее и стал медленно проваливаться в очередной кошмар, неизбежность которого ощутил еще на лестнице.
Он не заставил себя долго ждать. Мне стал сниться голубоглазый светловолосый человек, привязанный петлями к странному креслу, похожему на зубоврачебное. Во сне я четко знал, что его фамилия – Сердюк и то, что происходит с ним сейчас, вскоре должно произойти со мной самим. К рукам Сердюка шли разноцветные провода, подключенные к стоящей на полу динамо-машине угрожающего вида; у меня хватило трезвости догадаться, что эту машину достраивает мой ум. Ручку машины крутили два склоненных над ней человека в белых халатах. Сначала они вращали ее медленно, и человек в кресле только вздрагивал и покусывал губы, но постепенно их движения убыстрились, и по телу примотанного к креслу одна за другой стали проходить волны крупной дрожи. Наконец он уже не в силах был молчать.
– Прекратите! – попросил он.
Но его мучители стали работать еще быстрее.
– Выключите динамо, – заорал он что было сил, – выключите динамо! Динамо! Ди-на-мо!! ДИ-НА-МО!!!
6
– Следующая станция – «Динамо», – сказал голос в динамике.
Сидящий напротив пассажир – очень странного вида мужик с рябым и круглым лицом, в грязном ватном халате и чалме со следами зеленой краски – поймал бессмысленный взгляд Сердюка, уже несколько минут уставленный ему в глаза, почесал ухо, приложил два пальца к чалме и громко сказал:
– Хайль Гитлер!
– Гитлер хайль, – вежливо ответил Сердюк и отвел взгляд.
Совершенно непонятно было, что это за человек и почему он ездит в метро, имея харю, с которой можно кататься по меньшей мере в «БМВ».
Прямо над головой человека в халате висел рекламный плакат, на котором когда-то было написано: «Хлеб – ваше богатство». Буквы «х» и «л» были стерты, а в конце предложения был добавлен восклицательный знак. Сердюк сочувственно вздохнул, покосился вправо и стал читать книгу, лежащую на коленях у соседа по лавке. Это была затрепанная брошюра, обернутая в газету, на которой было написано шариковой ручкой: «Японский милитаризм». Видимо, брошюра была каким-то полусекретным советским пособием. Бумага была желтой от старости, шрифт странным; в тексте присутствовало множество набранных курсивом японских слов.
«Социальный долг, – прочел Сердюк, – сплетается у них с чувством естественного человеческого долга, рождая пронзительную эмоциональность драмы. Такой долг выражен для японцев в понятиях „он“ и „гири“, вовсе не ушедших еще в прошлое. „Он“ – это „долг благодарности“ ребенка к родителям, вассала к сюзерену, гражданина к государству. „Гири“ – „обязанность, обязательство“, требующие от каждого человека действовать в согласии с его положением и местом в обществе. Это также обязанность по отношению к себе самому: соблюдение чести и достоинства своей личности, своего имени. Должно быть готовым принести себя в жертву во имя „он“ и „гири“, своего рода социального, профессионального и человеческого кодекса поведения».
Сосед, видимо, заметил, что Сердюк читает его книгу, и поднял ее к самому лицу, вдобавок полуприкрыв ее, так что текст стал совершенно невидимым. Сердюк закрыл глаза.
«Потому и живут нормально, – подумал он, – что все время про долг помнят. А не бухают без конца, как у нас».
Неизвестно, что происходило в его голове в течение следующих нескольких минут, но, когда поезд остановился на «Пушкинской», Сердюк вышел из вагона со сложившимся в душе желанием выпить, даже не выпить, а нажраться. Но это желание сначала было неоформленным и неосознанным и воспринималось в качестве смутной тоски по чему-то недостижимому и как бы утерянному, а свою настоящую форму обрело только тогда, когда Сердюк оказался перед длинной батареей бронированных киосков, из смотровых щелей которых без выражения глядели на вражескую территорию одинаковые кавказские лица.
Ознакомительная версия. Доступно 18 страниц из 95