стрижет. Чем дальше — все больше клеверу, трава гуще. И ушла Зорька на все четыре стороны. Да Ленька-то здесь при чем. Но отец этого понять не мог. Он пригрозил:
— Зорьку не найдешь — изувечу…
Зорьку в тот вечер мы не нашли.
Ленькин отец напился, слонялся по ограде, пинал наколотые утром дрова. Ленька прятался у меня. Отец звал его, грозился, приваливался лбом к поленнице и ревел пьяными слезами об Зорьке. Подвывала ему и мать Леньки. Зорьку называли голубушкой, кормилицей, ягодкой. Ленька оцепенел. Потом отец стал бегать по ограде, заглядывать во все углы и кричать:
— Изувечу, изувечу!
На глаза ему попала гармошка, забытая Ленькой на крылечке. Он сгреб ее в беремя, подтащил к колодцу и бросил туда гармошку. Ленька застонал, метнулся от дивана к окну, сжал кулаки. Потом взглянул на меня виновато и спросил, точно гвоздь в сердце забил:
— Зачем жить теперь?
Я думал — он сходит сума. Он не разговаривал больше, глаза сделались пустые, плечи сошлись в комок.
— Не плачь… Мы найдем Зорьку. Все равно найдем.
Но Ленька и не плакал. Ему было хуже еще. Под окном орал отец, крушил поленницу.
Зорьку привели утром. Погнал Степан Чукомин пасти лошадей за Тобол, смотрит, в кустах корова стоит и пегого теленочка облизывает. Тому от роду часа три. Признал Степан, чья корова, и весть подал. За теленком послали подводу.
Отец встретил Зорьку опять пьяными слезами, облапил ее за шею. Еле оттащили горемычного, увели досыпать. А я поехал в город. Передо мною стояли Ленькины виноватые глаза, всю ночь он мне снился, маленький музыкант. Сидит у меня на завалине, клянчит:
— Подари мне сизаря… Хоть одного подари…
Только забывался, начинал о другом думать, но Ленька опять передо мной вставал, в глаза смотрел, клянчил:
— Подари мне сизаря… Ну хоть одного…
И не мог я его никак с глаз сбыть.
В городе в первом же магазине я купил новую гармошку и синий футляр для нее. Все это привез Леньке. Он не ожидал.
— Ты с ума сошел… Лучше возьми себе…
— Бери, Ленька, играй… Бери навсегда…
— Как расплачусь-то…
— Как да так… Всю жизнь будешь расплачиваться песнями… Играй давай!
Ленька взял гармошку, положил в колени, обтер рукавом. Подышал на нее и снова обтер всю до синего блеска.
— Как это ты додумался. Поди, дорого, а? Возьми себе, буду к тебе ходить. Каждый день буду ходить. Ну возьми ты? Возьми…
— Чудило ты, Ленька. Кто от подарка отказывается. Давай играй и не разговаривай даже.
А через час ко мне явился его отец. Посреди избы расселся, угрюмый, небритый, дым в глазах.
— Неужто из Леньки музыкант будет?
Я вспыхнул, вскочил, заходил возле него кругами:
— Вы не стоите своего сына! Не стоите! Эх, вы…
— Понятно, — и он попятился спиной из избы, подмигивая мне левым красным глазом.
На другой день на улице снова остановил:
— Скажи, голуби просо клюют?.. Хочу табун, как у тебя, развести. Сейчас ведь не пью… Не веришь? Ни грамма — отсек. Леньку хочу поднимать… А ты не врешь, что из него артист выйдет?
— Выйдет!
— Ой-ё, артист… — и зашагал к своим воротам.
На другой день я уезжал. Пришли проводить меня все соседи: кто знает, мол, когда теперь свидимся. Пришел и Ленька. Я попросил его поиграть на дорогу. И он вспомнил все свои чудесные песни. И мои гости не могли отличить, где Ленькина музыка, а где музыка, которую сочинили великие люди. А у Леньки опять побледнели щеки, глаза сияли. Вдруг дверь хлопнула. Все оглянулись. На пороге стоял Ленькин отец в дорогом костюме, белый воротничок рубахи навыпуск. Тихо, молчком, прошел мимо стола, сел на лавку. Все взглянули на Леньку — он съежился, глаза угасли. А гармошка в руках все равно играла, точно сама собой, без него. Но скоро забыл про отца — заиграл про белые березы. Про то, что когда-то прошла война по земле и с тех пор не могут заснуть березы. На столе было вино, но Ленькин отец к нему не притрагивался, сидел тихо, гордо смотрел на сына. Березы не могли заснуть. Все подпелись к Ленькиной игре и пели широко, стройными, просторными голосами, и песня полетела далеко по деревне. И когда кончилась эта песня, все обрадовались, что спели ее чисто, по-русски, просто и душевно.
Уезжал я на попутной машине. До дороги меня провожал Ленька. А шагах в трех от нас двигался его отец, какой-то смутный, печальный. Таким я его еще не видел. А Ленька висел на моей руке и все клянчил:
— Приезжай еще, ну, приезжай.
А мне хотелось взять его с собой, устроить в музыкальную школу, чтоб все узнали про его песни. Ленька ушел как бы в себя, и мне вдруг стало нестерпимо стыдно, что я молчу, молчу до последней минуты. Я назад обернулся, крикнул:
— Отпустите его со мной? Отпустите?
Отец Ленькин вздрогнул, лицо напряглось, покраснело.
— Неуж, правда, артист выйдет!
— Да я в музыкальную школу его устрою! Отпустите?
— Ну ладно… Только не потеряй там… — и он опять посмотрел гордо на сына. А Ленька стиснул мою руку, вверх голову задрал, смеялся. Над нами вились сизари, прощались.
СОЛОВЬИ
Соловьи рано оживают. Много их весной в Березовке, тихой, просторной деревне. Она стоит у реки, в березах вся, в дикой малине. По берегу бегут избы белым пологим изломом, и кажется, что упадут скоро в воду, утонут. Здесь, у перевоза, живут соловьи. Слушает их по ночам перевозчик Ваня.
В мае река кипит, мост снимают, льдины как быки ворочаются, роют берег гладкими веселыми лбами, колются, погибая в воронках. Льдины проходят, и начинает гудеть моторка. На другой берег, пологий, безлесный, она везет трактористов, повариху Нюру с бидонами, Олю Михайлову — книгоношу. Они на пашню торопятся, на сев, а к вечеру — опять к перевозу. Частое ночи прихватят.
Ночью караулит у воды Ваня Шевалдышев на смоляной плоскодонке. Через месяц он уезжает в Находку. Будет жить там у дяди, работать на консервном заводе, где дядя — начальник смены, может, и на траулер примут, потому смотрит теперь на все прощально, с ухмылкой, думая, что больше сюда не вернется. Еще никому из березовских парней не удалось почему-то отсюда уехать, а он уедет, и оттого ему весело, хоть пой песни.
Ночью у воды холодно, страшно, и Ваня часто курит, кашляет в руку, в теле от дыма теплеет. Думает Ваня, как станет жить в Находке, на берегу