нас эта картошка сильно выручит. 
Больше всех довольна Дуся — картофельная душа.
 — Нас, белорусов, так и зовут — бульбянники, — признается она.
 Дуся хорошая, но необыкновенно рассеянная. Всегда все забывает.
 Серафима Сергеевна даст ей карточки отоварить, прикажет сготовить суп, постирать пеленки, пойти в аптеку за лекарством для Егорки, а она что-нибудь да забудет.
 — И как только ты на свете жила? — удивляется Серафима Сергеевна. — Как ребенка спроворила?
 Дуся застенчиво улыбается и поясняет, что у нее был такой муж, другого такого нигде нет и не будет. Во всем ей помогал.
 — Вернее сказать, все за тебя делал, — говорит Серафима Сергеевна.
 Дусин муж, лейтенант-пограничник, с первого дня на фронте. Когда Серафимы Сергеевны нет дома, Дуся плачет и причитает:
 — Убили его, чует моя душа, нет его на земле…
 Но при ней старается не плакать, боится.
 * * *
 До сих пор помню…
 Ранняя осень. Прощальные лучи солнца скользят по траве, уже кое-где пожухлой, пожелтевшей, лето было жарким, засушливым: на веревке, во дворике, окружающем наш барак, сохнет белье.
 Я сижу с Егоркой на крылечке. Егорка норовит схватить меня за нос, а я стараюсь увильнуть от него, и мы оба смеемся. И Дуся, снимая белье, оборачивается к нам и тоже смеется. Блестят зубы на ее лице, тонкие русые волосы светятся золотом, и вся она кажется молодой, красивой, решительно непохожей на ту измученную старую бедолагу, какой она явилась тогда в теплушке.
 Мама на дежурстве, в госпитале. Серафима Сергеевна уехала в деревню, неподалеку от Пензы, договариваться о детском доме для ленинградских детей.
 Эшелон из Ленинграда прибыл на той неделе. Детей разместили пока что в общежитии обкома, в центре города.
 Серафима Сергеевна за эти дни даже с лица спала. Придет ненадолго домой и все об одном и том же:
 — Вы бы только поглядели на них! Кожа и кости…
 Один мальчик совершенно не спит, кричит не переставая:
 — Там самолеты! Там самолеты!
 Позапрошлую ночь Серафима Сергеевна не ночевала дома.
 — Всю ночь около него была, — рассказывает она. — Он ведь не спит, глянет, что я здесь, глаза закроет, а только встать хочу, сразу же: самолеты! Боюсь самолетов! Так и не отошла от него до самого утра.
 Мама спросила ее:
 — У вас свои дети были?
 — Нет, — ответила она. — Мы с Павликом думали было, — может, взять кого на воспитание. А теперь уж погожу, пусть сам вернется.
 Мы играем с Егоркой в ладушки.
 Дуся подходит к нам, садится на крылечко.
 — Химки — это в Москве?
 — Близко, а что?
 — Давеча была на рынке, бабы говорили, немцы уже в Химках…
 — Не может быть, — говорю я, — враки!
 Дуся вздыхает.
 Ей тоже неохота верить, но слухи ползут по городу, один другого страшнее, вчера кто-то сказал, будто Москва объявлена открытым городом.
 Я прибежала к маме.
 — Что такое открытый город?
 Мама не успела ответить. За нее ответила Серафима Сергеевна:
 — Начинается. Еще что придумаешь?
 — Что начинается? — спросила я.
 — Думаешь, не знаю, почему спрашиваешь?
 И разразилась громовой речью.
 Москва никогда не была и не будет открытым городом, и никогда в жизни немцы не войдут в нашу столицу. И все равно скоро наши погонят их, ко всем чертям погонят, так что только пятки засверкают, и каждый честный человек, если он любит свою родину, никогда не будет слушать всякую трепотню, а конечно, всякие остолопы и шептуны, они на руку только врагам и шпионам, а больше никому…
 И я ей поверила. Я уже привыкла ей верить. Но вдруг, проснувшись ночью, услыхала, что она плачет.
 Мы спали рядом на полу. Я перебралась к ней. Она притворилась спящей, даже всхрапывать стала, но меня не проведешь.
 Я охватила ее щеки ладонями, и мои пальцы стали влажными.
 Она сказала виновато:
 — Все о нем думаю, о Павлике. Может, он под Москвой, кто знает.
 …Мы сидим с Дусей плечом к плечу. Кругом так тихо, спокойно, совсем как до войны. Светит солнце, и ветер раздувает Егоркины рубашонки, висящие на веревке.
 Потом Дуся идет в дом, поглядеть на часы: в половине восьмого по нашей улице проходит почтальон.
 Он высокий, еще крепкий на вид старик, с кожаной сумкой на боку, суровый и молчаливый, и на него глядят изо всех окон, и в каждом доме ждут его, боятся и ждут, а он идет прямо своей, одному ему известной дорогой.
 Серафима Сергеевна, приходя домой, каждый раз спрашивает:
 — Мне не было писем?
 Узнав, что писем не было, она говорит:
 — Писем нет — перед письмами; когда-нибудь все получим.
 Уходя из дому, она не забывает напомнить:
 — Если будет письмо…
 И мы отвечаем ей:
 — Да конечно же, само собой…
 И вдруг мы видим — почтальон поворачивает к нашему бараку. Он идет прямехонько к нам. Еще десять, восемь, пять шагов, и он войдет в нашу калитку, он войдет в нашу жизнь, и уже никогда не забыть его походки, сумрачных глаз, черной сумки, в которой лежит еще никому не ведомый исписанный лист бумаги.
 Он протягивает Дусе конверт:
 — Передай своей хозяйке…
 — А мне есть что-нибудь? — спрашивает Дуся, с надеждой глядя в его худое лицо. — Колотырина моя фамилия, Евдокия Петровна Колотырина.
 — В следующий раз, Евдокия Петровна, — отвечает он и уходит. Сумка забита письмами доверху, надо поспеть раздать их все.
 Слезы закипают в светлых глазах Дуси, но тут же высыхают.
 — Дура я, ну в самом деле, откуда ему знать, какой мой адрес? Я же ему тоже не пишу, не знаю куда…
 Я беру конверт из ее рук. Адрес написан крупными буквами, чернила лиловые.
  «Пенза. Громадин тупик, дом 1а, С. С. Гусевой».
  А внизу помельче:
  «П/п № 19899».
  — Как думаешь, это от Павлика? — спрашиваю я Дусю.
 — Конечно. От кого же еще? Вот счастливая, дождалась-таки!
 Я верчу серый конверт, даже нюхаю его — ничем не пахнет. И вдруг вспоминаю: солдатские письма — всегда треугольники. Обыкновенные треугольники, без марок. Мне уже не раз приходилось их видеть. А это конверт, да еще с маркой: танк, на танке надпись: «Смерть фашистским захватчикам».
 Дуся тоже разглядывает конверт. Я понимаю — она думает то же самое, что и я. И мы обе молчим, потому что трудно, невозможно высказать то, о чем думаешь.
 — Да нет, — говорит Дуся, — не может того быть.
 — Конечно, — соглашаюсь я, — конечно, нет…
 И верчу конверт, а она берет его у меня и тоже вертит.
 — Давай прочитаем, — предлагаю я.
 — Что ты! — пугается Дуся и чуть-чуть надрывает кончик.
 — Постой, — говорю я, — ты не с того бока рвешь…
 Дуся обижается:
 — Сказала