табурет принесли с помойки) и пили. 
— Не берёт тебя водка, не берёт, — разочаровывалась Лена. — Неужели не любишь галлюцинации?
 — Я ничего не люблю, Лена, — серьёзно отвечал Богдан.
 — А утешение?
 — Я сам себе утешение. Не по мне всё это, не по мне.
 — Но у тебя ненависти стало меньше.
 — Ну и что? Я, может, теперь не людей, а луну хочу зарезать, а?
 — Твори, Богдан, твори.
 — Я вот тебя не пойму, Лена. Кто ты? — чуть угрожающе бормотал Богдан.
 Но она смиряла его своей непонятной любовью.
 — Я таких, как ты, не видел, — шептал ей иногда Богдан в ухо. — Где я?
 — Полюбила я тебя, Богдан, — мрачно отвечала Лена.
 — Ну у тебя любовь какая-то… У меня даже слов нет… — добродушно разводил руками Богдан. — Ни на что не похожая.
 Вскоре, однако, с ним вдруг случился приступ ненависти к Лене.
 — Я, Лен, тебя хочу всё-таки зарезать, — заключил он одним вечером.
 — Почему, Богдан? — бледнея, спросила Лена.
 — Да так, на сердце это лежит.
 Потом приступ прошёл: Богдан, поглядывая на Лену, как-то смирился. Но с течением времени такие приступы становились всё чаще и чаще, и Лена чувствовала, что, может быть, дело дойдёт до крови.
 Зато между этими припадками Богдан по-прежнему уважал Лену — это состояние даже усилилось в нём.
 Лена теперь любила его ровно, спокойно и отключённо и уже независимо от того, хотел ли он её убить или нет. Раньше это его желание зарезать её только разжигало в ней странную любовь.
 — Ты любишь монстра во мне, а не меня, — жаловался ей Богдан однажды, похлопывая себя по жирному животу. — Ты такая, чёрт тебя дери, вся из чёрт-те чего: ты не боишься, что я тебя зарежу, и вместе с тем не хочешь умирать. И так во всём. И в любви тоже такая, не разберёшь кто…
 Лена ширила на него глаза и отвечала, что ведь он сам в целом скорее всего именно монстр, и она не разделяет в нём ничего, и любит его целиком, и ей очень обидно.
 Богдан хохотал:
 — Ты говоришь, как человек: «обидно». Это людям бывает обидно, а не нам. Что ты притворяешься… Я зарежу тебя, Ленок, зарежу…
 — Умница ты у меня, — смеялась Лена, хотя по спине её шёл непонятный холодок и она удивлялась ему: неужто и она боится смерти? — Хочешь, выйдем отсюда, я всегда могу опять стать на ноги, если захочу, никто и не догадается. Буду преподавать в МГУ…
 Богдан не соглашался. Отношения их стали гиперболическими. Однажды Богдан пропал почти на целый месяц. Он и раньше пропадал, но не на такой срок, обычно дней на пять-шесть. Но Лену совершенно не раздражали любые его отлучки.
 Она встретила его со своей обычной мистической нежностью, но на этот раз была поражена его видом: Богдан стал дурашлив. Не то чтобы текли слюни, но в глазах его совершенно потух ум и лицо приняло сложно-идиотское выражение. Таким она его никогда не видела и могла бы даже не узнать его: настолько дурашливость изменила его внешне. Она не нашлась что-либо сказать, но жестом пригласила его за табурет, покушать. Богдан мычал.
 — Я сегодня никого не убил, — как-то бессмысленно сказал он.
 — А раньше?
 — Никого.
 — Что ты делал целый месяц, где был?
 — У чёрта на куличках.
 — Это хороший ответ. Но всё-таки?
 — У мамы.
 — У тебя есть мама? Ты не говорил мне… И она похожа на чёрта. Что ты у неё делал?
 — Купался.
 Лена ужаснулась. Чем больше она вглядывалась в Богдана, тем больше убеждалась, что произошло что-то невозвратимо-катастрофическое и жуткое.
 Тем не менее она легла с ним в постель.
 «Му-му», — бормотал иногда Богдан сквозь сон.
 Наутро Лена углублённо посмотрела на него. Может быть, пронесло? И вправду, вид у Богдана стал не такой дурашливый, поумнее.
 — Садись, Богдан, выпьем, позавтракаем чем Бог послал, — сказала она.
 — Не буду, — ответил он.
 — Ты что, смеёшься?
 — Я смеюсь, только когда убиваю.
 Это уже был ответ в духе «нормального» Богдана.
 — Дело продвигается, — пробормотала Лена.
 Но потом Богдан ошарашил её полной нелепостью своих жестов. Жесты были мрачные и указывали на стену.
 — Что там? — спросила она.
 — Ничего, — ответил Богдан.
 И он неожиданно открыл рот — причём очень широко. Лена поняла, что, наверное, всё кончено, что Богдан уже не вернётся в прежнее состояние.
 И действительно, он продолжал оставаться в своём полоумии ещё день, два, три, неделю… Иногда только в его глазах вспыхивало нечто от прежнего Богдана, огненного убийцы, безразличного и к своим, и к чужим страданиям, безразличного ко всей Вселенной. Таким она любила его больше всего, потому и прощала его теперешнее полоумие и терпела его. А он мычал всё чаще и чаще и уже не угрожал Лене. Это ей не нравилось, иногда ей хотелось собственной крови, и она усмехалась во тьме. Но особенно её захватила страсть узнать: «Что случилось? Почему?»
 И вдруг внезапная разгадка осенила её. Она вспомнила почти аналогичный случай внезапного слабоумия, которое охватило интеллигентнейшего человека, профессора, и охватило, видимо, навсегда. Этот случай разъяснил ей тогда её приятель, крупный оккультист-практик. Он сказал, что у «интеллигентнейшего» была украдена половина головы, точнее, разума, украдена демоном, так как этот человек, видимо, внезапно лишился естественной защиты от вторжения в сознание подобных сил, защиты, которой обладает каждое воплощённое существо. Такое бывает, но редко, и практик объяснил Лене эти симптомы, подчеркнув в особенности внезапность наступившего слабоумия, не подготовленного никакими естественными причинами.
 Все эти симптомы были сейчас налицо. Впервые Лена чуть-чуть ужаснулась.
 «Бедный, бедный, — думала она, — как же он так сплоховал?!»
 Во сне она видела проекцию этого демона-похитителя — чёрную и непостижимую; демона, который торжествовал и наслаждался своей добычей. Иногда она разговаривала с ним во сне, но, когда просыпалась, ничего не помнила из этого разговора.
 На время Лена даже перестала вскрикивать при виде своего отражения где-нибудь на улице, в витрине…
 Богдан же, хотя и ополоумел, стал крайне мрачным. Лена ухаживала за ним, как за дитём, сходящим в ад. Богдан усмехался и, как всегда, уходил на добычу и, когда возвращался, приносил какие-то стекляшки и, грозно сверкая глазами, уверял Лену, что он кого-то там ограбил или убил. И высыпал ночью на табурет перед ней эти стекляшки, освещая их свечой, и тупо бормотал, что теперь им надолго хватит, на много-много дней беззаботной жизни. «Я сегодня убил десять человек», —