пионерском галстуке.
— Если кто уж очень сильно втрескается, — оживляется Паша, — то на это пузырь есть… Из глаз любящих он отпочковывается и поглощает их в единый колобок. Но там они все равно в отдалении… По духовному… Только от остальных пузырей огорожены…
Вдруг глаза Паши заливаются звериной тоской, и он начинает поспешно кусать воблу.
— Ты что, Паша? — робко спрашивают его.
— Друга я там потерял, — пусто ворчит он в ответ, — только во сне иногда мне является… Дело было так. Захотел я первым шагом, как туда попал, папаню с маманей разыскать. И деда. Но куда там! Людей видимо-невидимо! И не поймешь, не то светло, не то темень! Луны, солнышка и звезд — ничего нет. Только яма везде увлекает. Ну, вестимо, загрустил я, даже повеситься захотелось, бредешь, бредешь, и все по людям, и все мимо людей… А куда бредешь — не поймешь… Как среди рыб… Но тут подвернулся мне толстый, хороший мужчина. Ентим, вавилонянином оказался… А по профессии банщиком… Пять тысяч лет назад помер… Очень он мне чего-то обрадовался… Заскакал даже от радости… Отошли мы с ним куда-то вверх и завели разговоры. Рассказывал он мне, как помер; а помер он от цирюльника… Больно плох топор был для бритья, вот от етого дела он и скончался…
На дворе становилось тихо-тихо, как на собрании при объявлении крутых мер. И так продолжается час, полтора. Иногда только какая-нибудь старушка отгонит нахального мальчишку.
Наконец Паша кончает. Первой встает Лидочка. Ее глаза полны слез. Она поправляет венок у себя на голове и берет Пашу за руку.
Единственный, кому Лида отдается бесплатно, — Паша. И слезинки на Лидочкиных глазах — это маленькие хрусталики, прокладывающие путь к сердцам Паши и высших существ.
Когда все успокаиваются, Лидочка берет гитару и, усевшись на стол, поет блатные песни.
Наконец начинает темнеть. Первыми уходят Паша с Лидочкой.
Они идут в обнимку — безного переваливающийся пузатый мужчина и худенькая, стройная девочка в обмоченном платье.
Старушки смотрят им вслед. Им кажется, что над Лидиным венком из усталых ромашек пылает тихое, затаенное сияние.
— Святая, — часто говорят они про нее.
Лидочка любит Пашу и его рассказы. Правда, однажды она обокрала его на пустяковый денежно, но дорогой для Паши предмет: старую нелепую чашку, оставшуюся ему от деда. Но Лидочке так хотелось купить себе новые туфли, а не хватало нескольких рублей…
…Все наблюдают, как они исчезают в темной дыре подвала, исчезают, прижавшись друг к другу — как листья одного и того же дерева… Потом расходятся остальные.
Улет
Существую я или не существую?! — взвизгнул невзрачный, но одухотворенный человечек лет тридцати пяти, и по-заячьи нервно заходил по комнате. От умственного шныряния вены на лбу у него вздулись. «Вроде существую», — пискнул он, хлопнув себя по заднице. Потом подошел к шкафу и с плотоядным наслаждением, трясясь, выпил мутную брусничную воду из грязной чашки. Минуты две улыбался, а потом вдруг опять вспыхнул: «И в то же время не существую!» И пнул ногой угрюменький чайник. Потом Анатолий Борисович (так звали героя) выскочил в коридор.
— Хамье, перед глазами снуёте! — прикрикнул он на соседей, которые боялись Анатолия Борисовича из-за его робости.
Ему вдруг захотелось завернуться в одеяло и долго, комком, кататься по полу. «Какой-то я стал воздушный и как будто все время утекаю», — подумал Анатолий Борисович.
— Побольше реальности, побольше реальности! — провизжал он вслух себе, соседям и кому-то Неизвестному.
Последнее время что-то в нем надломилось. Это уже был не тот Анатолий Борисович, который мог бороться и быть возвышенным. Ему все стало загадочным. Загадочным и то, что он женился, и то, что ему тридцать пять лет, и то, что он родился в России, и даже то, что над ним висит, куда бы он ни пошел — небо.
«Определенности никакой нет, — решил он, — и точно меня все время смывает. Как бы совсем не сдуло».
«Странное существо моя дочка, — думал Анатолий Борисович, проходя по темно-змеиному горлу выходной лестницы. — Бьет меня по морде. А когда я ее бью по заднице, — никак не пойму, хорошо мне от этого или плохо?»
Подойдя, вместо двери, к нелепой дыре, ведущей в серое, Анатолий Борисович увидел над ней лампочку.
«Надо бы ее проучить», — подумал он и швырнул туда камень. Лампочка разбилась. «На сколько минут мне будет легче от этого?» — обратился он к своему внутреннему голосу.
Наконец Анатолий Борисович выскочил на улицу. На мгновенье ему показалось, что все, что он видит — фикция. «Юк-юк», — довольно пискнул он в ответ. «И все-таки я не существую», — подумал он всем своим существованием и подошел выпить воды. Потом все стало на место.
«Как складывалась до сих пор моя жизнь, — рассуждал он, делаясь все незаметней. — Был период — я играл в карты. Тогда я был счастлив. Был период величия. Без него я не прожил бы дальше». Анатолий Борисович ускорил шаг и шел прямо по улице навстречу ветру.
«Утекаю я куда-то, утекаю, — думал он. — О, Господи!»
Мир давил своей бессмысленностью. «Это потому что он меня переплюнул, отсюда и его бессмысленность, — решил он. — Даже столб, неодушевленный предмет, и тот меня переплюнул».
Анатолий Борисович углублялся в город.
Все казалось ему абстрактным: и высокие, уходящие в засознание, линии домов, и гудки машин, и толпы исчезающих людей. А собственная жизнь казалась ему еще худшей, еле видимой, но настоятельной абстракцией.
«Реальности никакой не вижу», — слезливо подумал он и хотел было хлопнуть в ладоши.
Наконец Анатолий Борисович подошел к разномирному зданию своей службы; юркнул мимо толстых тел, за свой стеклянно-будничный столик.
Кругом сновали разухабистые, в мечтах, рожи, трещали машинки, а перед Анатолием Борисовичем лежала груда бумаг. Ему казалось, что все эти бумаги говорят больше, чем он.
Анатолий Борисович подошел к окну.
«А вдруг «сбудется, сбудется», — закричалось у него в глубине. — Должно «сбыться», должно, — не навсегда же таким он создался. Тихонько, растопырив ушки, Анатолий Борисович прислушался. Ничего не услышав, сел за столик, и почувствовал, что вся его жизнь — как урок геометрии.
«Каждый предметик: стульчик, чернильница — далекий и как теоремка», — подумал Анатолий Борисович. Все входили, уходили и были за чертой.
Вскоре Анатолий Борисович вышел. И больше уже не приходил. А через месяц следователь Дронин в деле на имя Анатолия Борисовича поставил последнюю и единственную запись: «бесследно исчез» и захлопнул папку.
Исчезновение
— Ты будешь кушать эту подгоревшую кашу? — спросила пожилая, в меру полная женщина