лишь бы токо причину найти, чтоб от армии отлынить. А нам и искать ничё не надоть! Я ж не выдумываю, сынок, чё ни попади. Закон же такой, сказывают, есть!
— Кто ж спорит, законов всяких много, — Лёшка миролюбиво согласился, и мать с робкой надеждой, что сын заинтересовался, живо зачастила:
— Вот-вот, закон есть! Токо нам всё разузнать надоть! Оне, законы-то, непросто ж так пишутся! Сам знашь, чё вокруг творится: ажно телевизер включать страшно быват.
— А ты и не включай! — предложил сын. — Тогда и страшно не будет.
Мать с лёгкой обидой умолкла, но ненадолго, спросила скоро:
— А как яво прикажешь не включать? Може, чё и не хотел бы слушать, а оно само в ухи-глаза лезет, — вздохнула. — И та ж дедовщина! Тута вот опеть показывали…
— Мама! — Лёшка резко одёрнул мать.
— А чё мама-то! — воскликнула она со слезой в голосе, но Лёшка уже ничего не слышал — стремительно выскочил за порог.
Широких проводов не устраивали. Скромно посидели тревожно-напряжённой близкой роднёй. Пришли местные ребята — посидели тихо со всеми. Затем перебрались к магазину на шляху, где и прогужевались шумно ночь. Лёшка ушёл с ними, но за полночь вернулся домой.
А накануне отъезда они с матерью долго-долго сидели вдвоём. Мать начала осторожно, издалека — и вдруг рассказала ему всю его жизнь: от рождения и почти до часа нынешнего. Она как будто торопилась со своим рассказом и в спешке боялась ненароком что-либо пропустить, не досказать, а оттого застревала на деталях, перескакивала с одного на другое, третье. Смеялась. О чём-то сожалела.
А он искренне удивлялся тому, как же много мама знала о нём, словно его жизнь была значительной частью и её жизни.
С удивлением отметил, что когда-то был не только мал сам, а что и мама была молода. Да-да, была молода и даже любила. И как же чутко он это прочувствовал! Любила тоже беззаветно, преданно и тихо, как… Он запнулся на невольном сравнении — как любил он сам.
А в конце мать вдруг подытожила с горестной безысходностью:
— Ох, Лёшенька, Лёшенька, придёт не ровен час, и покину ж табя… Как же ты, мальчик мой, один-то одинёшенек будешь? — спросила как бы ни к чему, глаза сухие, слова словно сорвались случайно, а грудь вздымается высоко, дыхание учащённое: вот-вот и задохнётся.
Однако сдержалась, ужала трепетавшее сердце, усмирила и, как маленького, поцеловала сына в лоб, и, спешно-спешно пожелав ему спокойной ночи, ушла.
А Лёшка в постель не спешил — вышел из дома и долго ещё сидел в одиночестве на крыльце. Замерла улица в темноте. Замерла в ожидании скорых перемен. Затаилась.
К исходу тянулось короткое бабье лето, и подпирал мягкой прохладой октябрь. Осторожно подбирался месяц-грязевик; вот-вот войдёт в убранные золотом да багрянцем широкие палаты, прикинется поначалу бережливым, чутким хозяином-новосёлом, — только ненадолго хватит ему спокойствия.
Ухнет утробно филином-полуночником, свистнет грозно лихим соловьём-разбойником, обернётся, обманщик, порывистым ветром-листогоном, распустит длинными космами затяжные косохлёсткие дожди, мзгой-сыростью придавит озябшую землю, расплющит чернозёмные поля-дороги до вязких грязищ-болотищ, загуляет безрассудным ухарём-купчиной, порастрясёт мелким сором из прохудившихся мешков-кулей остатки былого, доставшегося дуриком несметного тепла-богатства. И спасительно укроется, исхудавший от бескормицы, ослабевший от безумной пьянки-гульбы, белым лебяжьим пухом, успокоится.
Только когда-то это ещё и будет? А пока тихо-тихо вокруг. Покойно. Безветренно. И плывёт по низкому чёрному небу круглобокая, довольная собой луна; плывёт-перекатывается мячиком-колобком и щедро, через край, льёт-разливает купоросную синь-воду; и гирляндами нависают по-над землёй, затаившейся в ожидании, крупные искристые звёзды.
Утром Лёшка Зырянов отбывал в армию.
Мать потерянно смотрела на сына обезумевшими, полными слёз и припухшими до красноты от бессонницы глазами, а он шептал ей:
— Мама, мамочка… Вы только не переживайте! Вот увидишь, всё будет хорошо! Всё будет тип-топ! Я же, мама, — мужик, защитник!
— Ой-й, сыночка, как же мне лихо! Как лихо… И сердце болит, Лёшенька. Ой, как болит! Я так боюсь, сынок, так боюсь, — мать обречённо вскинула покорно-отчаянные глаза на него. Силилась и ещё что-то сказать-вымолвить, а сын, стыдясь её откровенных слёз и тяготясь её навязчивостью, рванул к ребятам, колготной кучкой топтавшимся у крыльца военкомата.
Мать умерла внезапно.
И словно надломилась сама вечность, когда он узнал об этом.
Счастливый Лёшка ехал домой. Ехал из госпиталя. И хотя ранение у него было не из лёгких, оклемался солдат на удивление всем быстро и также быстро пошёл на поправку.
В своих письмах сын ни разу и слабым намёком не обмолвился о том, что последние полгода прослужил в Чечне.
Он исправно, раз-два в месяц, отправлял матери письма-отчёты, в которых старательно излагал суть повседневной армейской жизни: о нарядах и успехах в боевой учёбе, о том, что ему присвоили звание ефрейтора, и о том, что зимой приходится очень уж много долбить ломом льда на дорогах. Отдельной строкой сообщал о быте и обязательно — о кормёжке. Коротко — о ребятах и командирах, а мать в своих ответных письмах каждому из них, с перечислением имён, отправляла низкий свой поклон.
Зримо представляя себе, как мать всё-таки пытается уловить меж строк нечто недосказанное и нежелательное, Лёшка всякий раз старался упомянуть псковскую землю, куда первоначально и был отправлен с Курщины. Он описывал матери непривычную его глазу лесистую природу и столь же необычное низкое плоское небо. Однажды Лёшка с искренним удивлением написал о каменных валунах, выраставших, как огромные грибы-дождевики, на полях и лугах.
Он и в последнем своём письме, уже из Подольского госпиталя (вновь, конспирации ради, отправленном через псковскую часть), не преминул воспользоваться изобретённым им отвлекающим внимание манёвром: по памяти описал давнее посещение в Пскове древнего кремля.
И лишь в конце, как бы случайно, сделал приписку о возможно скором отпуске: «Жди! Наверное, приеду!..»
Маяться на августовской жаре и ждать рейсового автобуса в Фатеже солдат-отпускник не стал. Остановил частника и уже через полчаса был почти у самого дома. Вышел из машины и, небрежно поправляя голубой берет, уверенно шагнул на знакомую улицу.
— Ой, никак Лёша?! Лёши-и-инька-а… мальчик! — он не сделал и пяти шагов от шляха, когда его настойчиво окликнули. Оглянулся. У придорожного магазинчика шеренгой стояло несколько местных женщин. И все они странно смотрели на него. Странно и оторопело. — Лё-ша-а! Ты ли это?!
— А кто ж ещё?! Я, конечно! Вот — собственной персоной! — солдат широко и весело улыбнулся. Подошёл к ним и радостно обнял одну из них. — Тёть Оль, чё-то ты совсем маленькой стала.
Заречинская тётя Оля, старшая мамина сестра, обхватила племянника руками, уткнулась седой