Ознакомительная версия. Доступно 11 страниц из 57
раньше, но буквально хлынули в Александрию после исхода из Турции и сожжения Смирны; и евреи, многие из которых обосновались в Египте тысячу лет назад, другие же прибыли из разных мест (в случае моей семьи — из Турции) в надежде обрести новый дом. Армяне, греки и евреи были зажиточнее французов и итальянцев не в силу большей многочисленности, а в силу того, что положение их было особенно отчаянным: у них не осталось страны, куда можно вернуться.В этом замкнутом на себя оазисе они создавали собственное брожение, приобретали гражданство на бумаге, которое для реальных граждан было все равно что прибыль на бумаге в сравнении с живыми деньгами. Они процветали в этом своем идеальном панополисе, хотя — и это справедливо относительно всех иммигрантов в мире — никто не собирался оставаться здесь навсегда. Никто не идентифицировался с Александрией, все слишком усердно идентифицировались с общей европейской культурой, чтобы понимать, что такое принадлежность к единственной культуре.
Чем сильнее александрийские евреи европеизировались, тем отчетливее в них проявлялись те же чувства, что и у их немецких, французских и итальянских единоверцев: они тоже допускали замещение своей еврейской идентичности, но не идентичностью национальной — она была, почитай, чистым вымыслом, — а панъевропейской, тоже вымышленной. Мы воображали себе едва ли не все города мира, только чтобы не замечать того единственного города, к которому реально принадлежали, — как вот воображали себе все остальные культуры, чтобы закрывать глаза на то, что в целом и в основе своей мы евреи. Некоторые из нас могли позволить себе эти замысловатые телодвижения, потому что мы сознавали — не без страха, — что с учетом всех обстоятельств единственное, что отобрать у нас невозможно, это именно наше еврейство. Но при этом было ли еврейство частью нашей сути, глубоко укорененной, или чем-то, что успело сместиться от центра и теперь норовило сорваться с орбиты?
Хотя большинство евреев и в Египте продолжали придерживаться иудаизма и гордиться тем, что они евреи, лично меня всегда раздирали противоречия. Я гордился, что я еврей, но при этом порой мучился своим еврейством. Хотел быть христианином. При этом хотел обязательно оставаться евреем. Я этакий условный, неопределившийся еврей. Я еврей, который любит иудаизм, но только пока мы с ним находимся на разных берегах, пока молятся другие, а мне дают возможность продолжать заигрывать с ассимиляцией, которую я обхаживаю с настойчивостью ухажера, твердо решившегося остаться холостяком. Я еврей, мечтающий жить в мире, где все евреи, где можно будет наконец-то поднять забрало; но при этом я еврей, который слишком много времени потратил на выстраивание своих отношений с неевреями, так что теперь мне трудно будет жить, а уж тем более находить свое место в мире, где и все остальные — евреи.
Я до сих пор не могу сказать, существовало ли то самое панъевропейство, которое я придумал, или оно было всего лишь еврейским изобретением, еврейской фантазией. Этим, впрочем, можно объяснить мою неколебимую приверженность европейской христианской и языческой литературе. Именно книги из этой литературы я первыми прочитал в отрочестве, именно к этим книгам в итоге обратился, когда захотел отыскать воображаемую Европу, которую напрочь утратил, когда после Египта оказался в Европе.
Ибо если что-то и показалось мне по прибытии в Европу патриархально-провинциальным и узколобым, так именно сама Европа. Америка, как выяснилось, еще провинциальнее. Однако именно в Америке я в конце концов понял, что самым провинциальным местом на свете была Александрия, а еще что, похоже, способность угадывать провинциальность в людях и местах сама по себе является недвусмысленным свойством провинциала, то есть человека, который повсюду выискивает большие и малые проявления космополитизма — из страха, что его засосет обратно в темные закоулки темных городишек в темной дряхлой стране, которую носят в душе все евреи. Наши книги, многочисленные языки, открытость новым идеям, способность отрекаться от своей сути для повышения приспособляемости, наши скоростные машины и крошечные сигары, даже наша готовность демонстрировать, что мы легко уживаемся с самыми неприятными парадоксами, — все это нам нужно для прикрытия того, что мы разучились быть евреями.
Я вот расписываю все эти парадоксы, и мне приходит в голову, что космополитизм мой совершенно александрийского толка, как вот Экклезиаст — это очень александрийская книга, потому что быть космополитом в Александрии — значит всегда и везде уживаться с самыми непредставимыми парадоксами. Но когда речь заходит о более глубинном мыслящем «я», не так уж сложно оказывается разглядеть, что без парадокса я чувствую себя не на месте, я чужак, и сам этот парадокс для еврея-космополита, живущего в Александрии, является родным.
Впрочем, не будем впадать в избыточную романтику. Когда парадокс становится образом жизни, он начинает способствовать отчуждению, отрезает человека от его собственного народа, родины, второй и третьей родины и в итоге от того, кто есть он сам.
И тогда ты ничто, «никто», как Улисс.
А Улисс, позирующий с сигарой, — это такой лотофаг, решивший, что обрел новый дом.
Так что позвольте мне вернуться к сигаре Фрейда и предположить — и делаю я это с крайней степенью гадательности, поскольку такие вещи мне ненавистны, — что сигара, с которой я тут столько развлекался, является фаллическим символом.
Впрочем, как говорил Ницше, я предваряю историю моралью.
Расскажу вам две истории.
Взяты они из моего личного опыта — опыта единственного ученика-еврея в египетской школе, на 97 % мусульманской (оставшиеся примерно три процента составляли христиане). У нас начинаются уроки плаванья, и я говорю учителю, что плохо себя чувствую, — я действительно себя плохо чувствую, потому что от страха такое случается. Причину вообразить себе несложно. Я не хочу раздеваться перед одноклассниками, потому что тогда придется обнаружить перед католиками, которые считали меня католиком, перед православными греками, которые причисляли меня к своим, и перед мусульманами, которые были убеждены, что я скоро обращусь в ислам, поскольку из всех мальчиков-европейцев я единственный посещал уроки ислама, что я всех их надувал. Даже если ты и не чувствуешь себя евреем, иудаизм — прошу прощения за эту метафору — врезан в тебя, чтобы не осталось уж никаких сомнений в том, что, сколько ты ни юли вокруг своего еврейства, ты заклеймен им на всю жизнь. Ни у тебя, ни у других никогда не возникнет никаких сомнений. Однако — и об этом знали все елизаветинские и якобинские драматурги — именно в этом и заключена трагедия всех самозванцев. Даже с собою наедине они не в состоянии отличить собственную правду от лжи. И то, что они осознают этот парадокс,
Ознакомительная версия. Доступно 11 страниц из 57