путешествия из Петербурга в Кяхту и обратно, пришедшегося на зиму и весну 1895 года. Маргарита Альбертовна Беклешова, сопровождавшая мать в памятной поездке, много лет спустя написала следующие строки: «Я была еще достаточно мала, чтобы сознавать различные опасности, но теперь считаю, что мама была исключительно храбрый человек, так как шла иногда на такой риск, на который не решился бы и мужчина». 
По словам Алексея Владимировича Хомзе, эти произведения передают живые исторические картины, повседневную ткань той жизни и раскрывают стойкий характер писательницы, ее поучительное самообладание и стремление думать, а не действовать по эмоциональному порыву.
 …
 Помимо прозаических сочинений до наших дней дошли также гранки созданной Екатериной Николаевной злободневной песенки о благодушном китайском мандарине (напоминающем гоголевского Манилова), которую царская цензура запретила печатать «как заключающую в себе намек на злоупотребления административной власти в России»[47].
 Считаем уместным познакомить читателей с полным текстом песенки, тем более что публикуется она впервые.
 ЧУН-ЧИН
   Жил-был в Китае мандарин
 По имени Чун-Чин.
 Он назначал секретарей
 Над областью своей,
 А сам ел пряники с вином
 И спал на ложе золотом.
 Пой, лира, пой ему хвалу,
 Пой славу Чун-Чину!
   Он области своей не знал,
 Да знать и не желал;
 Не выходил он никогда
 Из своего дворца;
 Весь день, раскинувшись, лежал.
 Пой, лира, пой ему хвалу,
 Пой славу Чун-Чину!
   К народу он не выходил:
 Он шуму не любил;
 Но знал обязанность свою
 И два раза в году
 К царю с подарками езжал
 И пятки царские лобзал.
 Пой, лира, пой ему хвалу,
 Пой славу Чун-Чину!
   Так жил невинный мандарин,
 Ловя за чином чин,
 И мира сладкого его
 Не нарушал никто.
 Сын Неба говорил: «Чун-Чин —
 Великолепный мандарин!»
 Пой, лира, пой ему хвалу,
 Пой славу Чун-Чину!
   Но не дремали уж зато
 Секретари его.
 Народ вздыхал, народ стонал
 Правитель не слыхал.
 Любя покой и тишину,
 Он не мешался в их возню.
 Пой, лира, пой ему хвалу,
 Пой славу Чун-Чину!
   Народ терпенье потерял,
 Народ забушевал.
 Валит народная волна
 К палатам Чун-Чина.
 Царь о восстанье узнает,
 Царь Чун-Чина на суд зовет.
 Пой, лира, пой ему хвалу,
 Пой славу Чун-Чину!
   «О, милосердный властелин!
 Заговорил Чун-Чин. —
 Неблагодарная толпа
 Клевещет на меня.
 Я никого не обижал,
 Я никого не притеснял».
 Пой, лира, пой ему хвалу,
 Пой славу Чун-Чину!
   «Я мог их грабить и казнить,
 Мог резать и душить,
 А я по доброте души
 Не поднял и руки:
 Все поручив секретарям,
 Я тихо спал по целым дням».
 Пой, лира, пой ему хвалу,
 Пой славу Чун-Чину!
   Остается поведать о последних годах Екатерины Николаевны Хомзе. Обратимся для этого к воспоминаниям Алевтины Альбертовны Стругач:
 «Впрочем, я забыла еще про лето 1913 г., которого забыть не могу[48]. В это лето Маргарита и Кэт поехали в Париж. Я потом поняла, что мама нарочно отправила их подальше, чтобы развязать себе руки. Я осталась с ней одна в Москве.
 Уже много лет мама неподвижно сидела в кресле и очень страдала от обезображивающего артрита. Почти все суставы потеряли свою подвижность. Ноги не действовали совсем, плечевые суставы тоже. Держалась она только морфием. Иногда я целыми днями сидела около нее и раскладывала ей пасьянсы. Уходить из дому я избегала, так как видела, что мама что-то нервничает. Заметила также, что вместо сказок она пишет что-то другое. И хотя не знала что, все же почему-то беспокоилась. Однажды мама особенно сильно уговаривала меня пойти пройтись – нельзя же целое лето просидеть без воздуха. Очень мне не хотелось уходить, но, чтобы мама не нервничала из-за меня, я согласилась на полчаса сходить к моей троюродной сестре и приятельнице Нине Швецовой [Нина Васильевна Собенникова-Швецова, 1889 г. р., примеч. Д. К.]. Мы жили в Сущевском тупике[49], а она – на Малой Дмитриевке, у Страстного монастыря. Ходьбы было минут 15–20. Не успела я войти к Нине, как позвонил телефон. Эмилия Яковлевна зовет меня срочно домой. Я сразу поняла, что что-то с мамой.
 Оказалось, мама приняла морфий. Несмотря на страшные боли, она в течение нескольких дней копила приносимые ей порошки и приняла их сразу, как только я ушла. Началась рвота. Услыхала Эмилия Яковлевна и вызвала меня. У меня было странное состояние: спасать ли маму или дать ей умереть? Она так давно и так страшно страдает, надежды не только на спасение, но и даже просто на облегчение никакой нет. Напротив, чем дальше, тем будет хуже. Решиться на самоубийство нелегко, еще труднее привести это решение в исполнение. Имею ли я право насиловать мамину волю и заставлять ее и дальше страдать? Может быть, если бы мы были с ней одни на свете, я оставила бы все как есть. Ну а тут решила посоветоваться с кем-либо. Первый, кто пришел на ум, был дядя Андрюша[50]. Позвонила ему. Он сказал, что я сошла с ума и что он немедленно приедет с врачом. (…) Через несколько минут они приехали. Началась очень тяжелая сцена. Мама не хотела никакой помощи, плакала и говорила, что мы пользуемся ее беспомощностью. И я знала, что она права: защищаться она не могла. Ее насильно раздели и делали ей впрыскивания в спину. Много дней после этого она плакала и горько упрекала меня, говоря, что именно на меня и на мою выдержку она и надеялась, что нарочно отправила сестер в Париж, написала завещание и отослала меня к Нине. Мне было жаль ее, и я дала слово, страшное слово. Я обещала ей, что если она когда-нибудь еще раз захочет покончить с собой, я не только не буду ей мешать, но сама дам более эффективный яд и что сделаю это даже сама, тайно от нее, если она не будет больше в состоянии переносить свои страдания. Мама мне поверила и успокоилась. Через два года она это мое обещание еще помнила, но отнеслась к