следил, чтобы не вздумал кто в этом засомневаться, одевал ее чище и баловал больше, чем родных детей. И у Кати от этого не раз навертывались благодарные слезы. Пряча их от мужа, она думала, что счастье не обходит все-таки ни одного человека, вот и ей судьба выделила немало, да какой же Петрован золотой человек, вот вам и пьянчужка. Ну и от деревенских людей все это не укрывалось, особенно от бабьего глаза, отношение Петрована к Фроське все глуше и глуше затирало историю ее рождения. Лишь неуемная в своей злобе Федотья пыталась что-то внушать Фроське. Однажды вечером она прибежала в слезах, уткнулась не матери, а отцу в колени.
– Ты мой папа… Ты мой… самый родной!
– Что? Кто обидел? – поднял ее за плечики Петрован, хотя и ему и Кате было уже ясно, в чем дело.
– Бабушка эта злая… Схватила меня счас.
– Ах она, ведьма старая!
– Ага, ведьма… – вытерла девочка кулачонками глаза. – Как из сказки она вроде. Я ее боюсь.
– Ну, бояться не надо, доченька… А я вот с ней поговорю сам. Я на нее найду управу.
– Найди, пап! Ты же вон какой сильный, – с детской верой во всемогущество отца сказала Фрося.
– Обязательно найду. Вот счас я к ней и отправлюсь.
Когда Петрован вернулся, Фрося спросила:
– Нашел, пап?
– А как же. Теперь она тебя больше не тронет. Давай вон куклов-то своих укладывай на ночь, у них уж глаза слипаются.
Успокоенная и радостная, девочка побежала к своим куклам.
Ночью Катя спросила:
– Что ж ты ей говорил-то?
– А посулил… коли еще вякнет чего Фроське, возьму, говорю, вилы да шею приткну к земле. Как гадюка, говорю, поизвиваешься да сдохнешь.
– Петрован!
– А вот и испугалась. Ладно, грит, силов-то у меня нету уж, а вот вернется Пашенька… Помешалась на своем Пашеньке.
– Да он и правда… если бандитом-то вернется?!
– Ну, много воды стечет, покуда срок ему кончится, – успокоил Петрован жену. – А Фроська как подрастет, так и сама все поймет. Мы ж ее тоже потихоньку воспитывать будем.
Все это было с год назад. Федотья никогда с тех пор к Фроське и близко не приближалась. Сколь ни многожильной была она, а силы все же заметно иссякали, оставленная всеми, кроме сердобольной внучки Софьи, она потихоньку высыхала. Но и до звону высохшая, она бы, наверное, еще долго маячила на земле, как неприкаянная и зловещая тень, да два события ускорили, видно, дело и свели ее в могилу…
Но случились они весной пятьдесят третьего, сразу почти одно за другим, а покуда еще стоял март пятьдесят второго, первая его половина, Катя Афанасьева, давно ставшая Макеевой, ждала из заключения брата своего Михаила, а вернулся в Романовку неизвестно даже откуда – Степан Тихомилов.
* * *
Он объявился, Степан, восьмого марта, как раз в женский праздник. Еще в обед Катя собрала в конторе всех бабенок и девок, сказала от имени правления колхоза, в котором, кроме нее, состояли сейчас Мария-счетоводиха, шофер Иван Легостаев, Василий Васильев да Лидия Пилюгина, короткую речь, в которой поздравила их с праздником, поблагодарила за хорошую работу.
– Правление тут вырешило особо старательным маленькие подарки, то есть премии по случаю праздника, – закончила она. – Вот сейчас Василий Васильевич Васильев объявит что кому.
Муж Василихи, бывший уже несколько лет у Кати заместителем и любивший речи не то чтоб цветистые, но многословные, был тут как рыба в воде, для каждой премированной он находил слова теплые, и потому подарки вручались под независтливые и дружные аплодисменты.
Премировали отрезом цветного крепдешина на платье и Софью Пилюгину.
– Тут мы совета у ее матери-то, которая теперь член нашего правления, понятно, не спрашивали, – сказал Василий Васильевич. – А вы-то, мы подумали, возражать не будете. Все вы знаете, что девка она и на лицо, и на работу красивая. Вона как телятки у нее привес дают, любо-дорого, и ни одного падежа у нее, всех выходила, потому что как за малыми детьми за ними заботится.
Побагровевшая от смущения Софья схватила отрез и пулей вылетела из конторы.
Потом, как водится в такие дни, послышались из некоторых домов и песни. И каждая семья приглашала Катю к столу, но она всем отказывала:
– Мишеньку я жду с часу на час, еще ведь двадцать девятого февраля срок у него кончился. Он придет, а я выпившая, да вы что, бабы!
Но вместо него объявился другой…
Невидимый уже в вечерних сумерках, Тихомилов Степан с палкой в руках по крепкой еще санной дороге спустился с холмов. И по деревне к своему дому подошел никем не узнанный.
Он отворил дверь, когда Макеевы всей семьей – сам Петрован, Катя, Фрося, пятилетняя уж Марийка и трехгодовалый Данилка – сидели в кухне за ужином, спустив с плеча жиденькую котомку, поставил в угол палку, расстегнул короткополый старый ватничек, потер ладонью обросшие жестким, местами белесым уже волосом щеки и сказал:
– Оконные стеколки светятся огнем чистенько да весело, я подхожу да и думаю – живут в моем доме люди. Ну, здравствуйте.
Катя кормила Данилку. Еще при появлении Степана, когда он снимал с плеча котомку, из ее рук вывалилась и брякнула об стол ложка. А как раздался его голос, Катя, бледная, как стена, начала медленно подниматься.
– Степа-ан?! – зашлась она криком, чуть не опрокинув стол, шагнула куда-то не то к Тихомилову, не то просто на середину кухни, метнулась, как слепая, туда-сюда, всюду натыкалась будто на глухие стены. И еще раз застонав в последнем стоне, так посреди кухни и рухнула без чувств.
…Придя в себя, долго лежала на кровати без всякого движения. Она понимала, что Степан объявился еще вечером, а теперь вот ночь, чувствовала, что рядом лежит на спине Петрован с открытыми глазами, по его дыханию она всегда узнавала, спит он или так лежит да о чем-то думает.
– Отошла? – спросил он, почувствовав, что Катя пришла в себя. – А я вот слухаю, дышишь, значит, и живая, слава богу.
– Что ж теперь-то… Петрован?! – хрипло спросила она. – Что теперь?
И, затаившись больше прежнего, со страхом ждала его ответа. А он лежал и молчал, будто не слышал ее голоса.
– Поворо-от, – наконец вздохнул он. – Я ему сказал – как решит Катя, так и будет.
– Нет! Не-ет! – дернулась она, будто ее током прошило, цепко ухватилась за его плечо, повернула к себе. Другую руку она просунула под его бок, сцепила замком пальцы на его спине, прижалась щеками к его груди и начала громко и тяжело всхлипывать.
– Ну чего ты? Чего, Кать… – неумело пытался успокоить он ее. – Это уж