другим пароходам, потом выяснилось, что он без работы, без жилья и четыре дня не обедал. Боцман потянул носом, крякнул и приказал Степке «дать борща человеку». Боцман же оставил ночевать, отвел койку. Следующий день была суббота, мыли палубу, и Вилов, как бы из благодарности, взялся со всеми вместе за работу и с остервенением, с каким-то даже отчаянием растирал голяком воду. А потом и совсем остался, работал как все, нес по ночам сторожевые вахты, помогал в машине, понравился механику и стал своим. Был он высоким, стройным и сильным. Казался неразговорчивым, а еще больше было похоже, что за немногими скупыми словами ему приходилось что-то сдерживать и подавлять в себе. Ни грустным, ни задумчивым его нельзя было бы назвать. Он любил, когда команда пела по вечерам старые флотские и рыбачьи песни, но редко пел сам, хотя и голос, и слух имел отличный. Чаще всего время пения он оказывался как-то на отлете, в стороне от других и, где-нибудь присев и отвалившись на люк или обняв шлюпбалку, следил за гаснувшим отражением заката. Что-то сломанное, обреченное чувствовалось в этом молодом и здоровом человеке.
7
С тринадцати лет Вилов рос без семьи. Ему было десять, когда умерла мать, и еще через два года унесли в розовом гробике последнюю надежду на родную, милую близость – девятилетнюю сестренку Сашу. Вечно пьянствовавший отец спился окончательно. Слободской хулиган, подручный в корабельных мастерских, смазчик на пароходах – сердце без надзора и тепла покрывалось грязью.
Ноябрь 1920 года – Константинополь – Галата – «стрелка» – «Девятый вал» М-м Розы – Надька. Всё – ненужный и тяжелый балласт.
8
Ночь проходила над Босфором, без начала и без конца плыл в черном небе млечный путь, без начала и без конца в чем-то далеком и неясном неслась душа Петьки.
В один из вечеров, когда он и Степка сидели на борту, и когда Степка, грубо и подробно расспрашивая о галатских подругах, посмотрел случайно за борт, неожиданно, словно забыв всё, о чем только что говорил, расплылся в восторженную, добрую и грустную улыбку, Вилов посмотрел вслед за Степкой. Что-то дрогнуло и прозвенело в его сердце. Не восторг перед нерасцветшей еще красотой, которая обезоруживала и покоряла похотливого Степку, что-то другое впервые шевельнулось в нем. Хрупкостью ли своей фигурки, чем ли другим, но только та девочка-турчанка напомнила Вилову егo умершую сестру.
Через день или через два Вилов увидел сон. Он был будто бы большой, взрослый и вместе с тем он еще мальчик лет одиннадцати. Мать и Саша куда-то уезжают, они втроем стоят на пристани около парохода, пароход вот-вот должен отойти, и мать сует ему в руки крестик, наказывает не потерять его. Саша, веселая, счастливая, повторяет много раз, что и мать, и она будут его ждать в новом городе. Вилов чувствовал во сне, как влажно от слез было лицо матери, чувствовал соль и горечь на своих губах при ее поцелуях и проснулся едва не плача сам, но не от горя перед разлукой, а от того необычайного, никогда ее испытанного им в жизни чувства, когда во сне, прощаясь, он обнял вместе и мать, и Сашу, и мать точно куда-то исчезла, и уж не Саша, не сестра, не девочка, а золотое облачко обвилось вокруг его шеи, легло на груди и заставило затрепетать и затаить дыхание.
Вилов не мог забыть этот сон. Что-то чистое, как морской ветерок, повеяло на него впервые за многие годы. В прощальном поцелуе слились свежесть Сашиного рта, ее худенькие плечи, тоненькое тельце, крепкое и легкое объятие. Золотое облачко как будто всё еще обвивалось вокруг его шеи.
9
Когда, – до этого сна или после него, – он узнал о дочери Василия Федоровича, когда Саша мертвая передала свою власть Саше живой?
Уже висел портрет над койкой, когда Вилов поступил на пароход, уже болело стариковское сердце и изливало свою тоску и неосуществимую радость. Не в надежде ли, что станет легче, было рассказано Вилову то, что уже не раз другим рассказывалось.
Вилов нес сторожевую вахту, Василию Федоровичу нужно было снова слышать и повторять имя – Саша. Он начал разговор об Одессе, слободке, пристанях и, незаметно для себя, свел на то, что болело у него всего больше. Словами или интонациями, только захваченный сам миром Саши, ее обаянием и светом, он, не подозревая и не желая, забросил в сознание Вилова первые рассветные лучи.
– …Как и моя – Саша, как и моей было бы – девятнадцать лет … – подумалось и как будто бы прошло бесследно, когда Василий Федорович, усмехаясь ласково и грустно, говорил:
– …Ты и сам видел над койкой, как настоящая барышня, – волосы причесаны, и отложной белый воротничок. И подруга у нее – дочка инженера, в театр вместе бегают. Ах, ты Боже мой! скажи пожалуйста…
Возможное
Ты горишь над высокой горою,
Недоступна в своем терему.
В жизнь Оградского утро двадцать седьмого сентября постучалось беспорядочным боем холодных капель.
В раннем осеннем увяданье всё было покрыто мглой: день, город, его, Оградского, жизнь.
И снова, не в первый уже раз, подошло и сдавило отчаянье бесцельности, бесприютности, пустоты.
В том, что можно жить как-то иначе, не замечая ни своей, ни окружающей серости, Оградский не сомневался, но как, чем оживить, согреть, за что уцепиться, чтобы жизнь прошла хотя бы только легко и просто, он не знал.
Солнце в сентябре часто прячется за облаками, и те – у кого недалеко совсем, через квартал, в доме со смешными колонками у входа, живет второе солнце, – ходят быстрее.
Часто думалось Оградскому об этом втором солнце, и торопиться ему было некуда.
В те же часы утра и вечера проходил он по той же улице и, если бы всем можно было знать всё друг о друге, глянули бы, может быть, на него удивленно, может быть – насмешливо, а может быть, и не заметили бы среди других таких же.
В этот день, двадцать седьмого сентября, пришло письмо из далекого маленького города.
И когда строчки выплыли, хлынули на него с белых графленых страничек, когда из-под знакомых букв что-то доверчивое и нежное – через столько лет, за столько казавшегося порой вымышленным, наигранным – обняло его, беспомощно расплакалось на плече, в тусклую кончающуюся ничем молодость, в сентябрьский бессолнечный день ворвался рой оправданных, так недавно бессмысленных, надежд.
То, что это письмо писала ему женщина, отнятая временем, чужою любовью,