я знал, там она и оставалась — и сегодня, и завтра — всегда, чудес больше не случалось. Спокойно улыбался танцующий индийский божок, он был бронзовый, я редко теперь на него смотрел, и никогда он на меня больше не косился. И — самое ужасное — я все реже и реже видел серого человечка. Повсюду вокруг исчезало волшебство, и то, что было некогда просторным, сделалось теперь тесным, а некогда драгоценное — жалким.
Но все это я ощущал лишь в глубине души, где-то под кожей. Я был пока полон радости и властолюбия, я учился плавать и кататься на коньках, в греческом я был лучшим, все шло на первый взгляд превосходно. Только краски слегка побледнели, потускнели звуки, только теперь было неохота идти к госпоже Анне; и потихоньку во всем, чем я жил, что-то терялось, что-то незаметное, так что потеря не ощущалась, но оно пропало, его не было. И если теперь мне хотелось вновь ощутить прежнюю жгучую полноту жизни, мне требовалась основательная встряска, приходилось как следует размяться и взять большой разбег. Мне полюбились теперь блюда, густо сдобренные пряностями, я стал лакомкой, я время от времени крал мелочь, чтобы побаловать себя каким-нибудь особенным образом, потому что иначе жизнь казалась мне недостаточно живой и прекрасной. Тогда же я стал интересоваться девочками; это было вскоре после того, как маленький человечек еще раз появился и еще раз отвел меня к госпоже Анне.
Перевод И. Алексеевой
Краткое жизнеописание
Я родился в конце нового времени, незадолго до начала возврата к средневековью, под знаком Стрельца и в ласковых лучах Юпитера. Мое появление на свет свершилось ранним вечером в жаркий июльский день, и тепло этого часа я инстинктивно любил и искал всю свою жизнь, а когда его не было, с болью это ощущал. Я никогда не мог жить в холодных странах и, пускаясь в путешествия, всегда направлялся на юг. Я родился в благочестивой семье, нежно любил своих родителей и любил бы их еще больше, если бы меня уже в раннем детстве не познакомили с четвертой заповедью[103]. Заповеди, какими бы правильными они ни были, оказывали на меня, к сожалению, роковое воздействие — я, от природы барашек, податливый, словно мыльный пузырек, когда дело касалось любой заповеди, особенно в юности, всегда упрямился. Стоило мне услышать: «Ты должен», как у меня внутри все переворачивалось, я становился закоснелым и невосприимчивым. Можно себе представить, какое огромное и вредное влияние оказала эта странность на мои школьные годы. Наши учителя, правда, растолковывая нам занятный предмет, именовавшийся ими всемирной историей, учили нас, что миром постоянно правят и преобразовывают его люди, руководствующиеся собственными законами и порывающие с законами, которые достались им от прежних времен, а посему, говорилось, они достойны уважения. Только это было такой же ложью, как и все прочее, чему нас учили, потому что если кто-нибудь из нас осмеливался с хорошими или дурными намерениями возражать против какой-либо заповеди, или глупого обычая, или моды, учителя не только не считали его достойным уважения и не ставили нам в пример, но издевались над ним и трусливо подавляли своей властью.
К счастью, я познал самое важное и ценное для жизни еще до школьных лет: я обладал живым, чутким и тонким чувством восприятия, которому мог доверять и которое доставляло мне много приятных минут, и, когда позднее я неизлечимо занемог соблазнами метафизики и даже иногда умерял свое чувственное восприятие и пренебрегал им, нежная чувственность, особенно зрительные и слуховые впечатления, все-таки постоянно оставалась верной мне и живо участвовала в мире моих идей, даже если они казались абстрактными. Таким образом я оказался снаряжен для жизни, как уже говорилось, задолго до начала школьных лет. Я знал наш родной город, птичьи дворы, леса, плодовые сады и мастерские ремесленников, разбирался в деревьях, птицах и бабочках, умел петь песни и свистеть сквозь зубы и еще делать многое другое, что ценится в жизни. К этому добавились также школьные знания, они давались мне легко и нравились, особенно латинский язык, от которого я получал истинное удовольствие, почему и начал сочинять латинские стихи почти так же рано, как немецкие. Искусством вранья и дипломатией я овладел на втором году школьных занятий заботами учителей — старшего и младшего — после того как своей детской откровенностью и доверчивостью навлек на себя одно несчастье за другим. Оба воспитателя с успехом разъяснили мне, что честность и правдолюбие — это не те качества, которые они ищут в учениках. Они приписали мне довольно невинное нарушение, случившееся в классе, хотя я был к нему абсолютно непричастен, и, не сумев заставить меня признаться, превратили дознание чуть ли не в судилище над государственным преступником и совместными усилиями вымучили и выколотили из меня если и не ожидаемое признание, то всякую веру в порядочность учительского клана. Правда, со временем я, слава Богу, познакомился с настоящими, достойными глубокого уважения учителями, но зло свершилось, и мое отношение не только к учителям, но и ко всем авторитетам было отныне ненатуральным и исполненным горечи. В целом, начальные, семь или восемь лет я хорошо учился, во всяком случае постоянно сидел среди первых учеников моего класса. Только с началом тех самых противоборств, которые не минуют никого, кому суждено стать личностью, я стал все больше и больше конфликтовать со школой. Что крылось за этими конфликтами, я понял лишь спустя два десятилетия, а в то время они просто существовали и, вопреки моему желанию, окружали меня как нечто ужасное.
Дело обстояло так: к тридцати годам я окончательно понял, что хочу или стать поэтом, или вообще не стать никем. Одновременно с этим я мало-помалу осознал одну неприятную вещь: можно стать учителем, священником, врачом, ремесленником, торговцем, почтовым служащим, а также музыкантом, художником или архитектором — для всех специальностей на свете существуют предпосылки, пути подхода, школы и методы обучения. Только для поэта ничего такого не существует! Быть поэтом не возбранялось и даже было почетно: под этим подразумевались удача и известность, обычно посмертные. Но стать поэтом, как я вскоре понял, невозможно, а хотеть им стать смешно и стыдно. Я очень быстро во всем разобрался: поэтом можно только быть, но не стать. И еще: тяга к поэтическому творчеству и поэтический талант вызывали у учителей опасение, за это не только брали на заметку или высмеивали, но даже часто смертельно оскорбляли. С поэтами дело обстояло точно так же, как