рот новую ложку гороха и продолжал: 
— Вот приедет новый-то: «А что, — скажет, — где у вас этот самый Моська-то? Я, мол, таких солдат очинно уважаю, потому я сам ему сродни, племянником довожусь… Наградить, — скажет, — Моську за храбрость и сметку по голому пузу пузырем с горохом!..» [8]
 — Ха-ха-ха! — покатывались солдаты. — Ну и Козлов! Вот уж, братцы мои!..
 Моське стало грустно. Он знал, что солдаты смеются над ним без всякого злого умысла, но быть постоянной мишенью для шуток и насмешек ему было обидно. Он встал, обтер ложку и сказал:
 — Ну и набил же я свой барабан! Ажно расперло!
 — Смотри не открой стрельбу! — сострил кто-то, но Моська не обратил на это внимания.
 — Скальте, скальте зубы, ребята, — сказал он. — А вот ежели дивствительно пришлют нового-то, да протчим не в пример со строгостями еще пуще… Вот тогда не больно смеяться будешь…
 — А потому же и смеемся, что опосля не до смеху будет! — сказал кто-то. — Этот, что к нам будет, новый-то, сказывают… — Солдат оглянулся и вполголоса докончил: — Новый-то, сказывают… убивец!
 Со всех сторон посыпались восклицания:
 — Пошел ты!
 — Чего зря мелешь!
 — Какой такой убивец?
 — А вот убивец — поди ж ты! Я сперва и сам этому-то не ахти как верил, так, болтали как-то… А намедни мне батальонного командира повар сказывал… Он в офицерском собрании ейной жене, батальонного-то, на именины обед готовил, ну и промежду офицеров, значит, разговоры об этом самом ротном и были… А повар-то, значит, и подслушай!..
 — Ну! Ну! — послышались любопытные возгласы. Рассказчик перевел дух, откусил кусок хлеба и продолжал:
 — Сам-то он, ротный-то этот, из немцев… А служил он перво-наперво в западном краю, в Польше…
 — Ну, жуй скорее!..
 — Ну и говорит же, ребята, как нищего за нос тащит!..
 — Ну… И служил он, значит, в Польше; уж в каком там полку — запамятовал… А в Польше у мужиков с помещиками тяжба давнишняя идет… Из-за земли, ну вот как у нас… Ну, ждали, ждали мужики — видят, никаких пользительных манихвестов нет, а от тех манихвестов, что выходят, — одно огорчение… А теснота большая — хоть с голоду помирай… Да окромя того, тамошнее начальство совсем озверело, значит, тянет с мужиков последнюю копейку — прямо беда… Бьют, в холодную сажают… Ну, значит, терпели, терпели мужики — как ни кинь, все клин! Ни от бога, ни от начальства никакой помощи нет, а одно разорение только…
 — Это мы и без тебя знаем!
 — Каку новость сказал!
 — А ты, брат, короче сказывай! Вишь, кашу несут!
 — Н-ну… Терпели, терпели, значит, да возьми и выйди из всякого то есть терпения и повиновения… «Долго ли, говорят, мучиться будем?» Взяли да и пошли на помещиков… Земля, говорят, божья, а мы-де той земли прямые хозяева, потому кто на ней не работает, тому и владеть ей закону нет…» Н-ну… Пошли, экономии сожгли, амбары, риги, хлевы, лес — все дочиста разорили, а хлеб себе увезли — год-от был неурожайный…
 — Тэ-э-эк!
 — Тэк! Ну… выслали, значит, супротив них батальон пехоты. А в первой роте того батальона и был, значит, энтот самый ротный… Приходит на село, согнали мужиков… «Так и так, говорит, сказывайте, сукины дети, где хлеб?» Ну, те, известно, молчат… Тут выходит энтот ротный и подает команду: «Пли!» — стреляй то ись по крестьянам. А только ен, значит, сказал: «Пли!» — как вся рота, как один человек, взяла «к ноге!»… Увидел ен это — аж побледнел и затрясся весь… Одначе только зубами заскрипел — снова командует: «Прямо по толпе пальба ротою — рота, пли!» Хучь бы што! Стоят, молчат, ружья к ноге… И сделался тут, братцы мои, самый энтот ротный вроде как мертвец…
 Все затаили дыхание… Ложки, протянутые за кашей, застыли в воздухе.
 — Ударил ногой о землю и говорит: «Ежели сейчас не будет послушания, всем плохо будет!» Н-ничего!.. Отошел он на правый фланг, опять командует: «Так-то, так и так, рота, пли!» Куда тебе… Никто и не пошевелился. «Ну, грит, с вами, стало быть, иначе нужно разговаривать! Налево кругом марш! В казармы!..»
 Приходят в казармы… Пообедали, значит, вроде вот как мы теперь… Дело к вечеру… И приходит, братцы мои, на поверку энтот самый ротный… Пьяный-распьяный, пьянее вина… Вошел дневальный [9] к нему с рапортом: «Ваше благородие, в первой роте такого-то батальона…» А он на него: «Пшел прочь, мерзавец, пока жив! — Кричит: — Построиться!» Построились… Вынимает он левольверт, подходит к правофланговому… «Ты, грит, какое такое полное право имеешь моих приказаний ослушаться? Сказывай, кто у вас в роте ичинщик и бунтовщик, а то вот тебе смерть!..» — «Не могу, грит, знать, ваше благородие!» Поставил он ему на висок левольверт — раз! — наповал… Даже не пикнул… Кровища тут побежала… Подходит к следующему. «А ну, грит, сказывай, кто у вас в роте солдат смущает?» А тот, значит, стоит белый как бумага, однако насупротив ему отвечает: «Не могу знать, ваше благородие, а только что никто нас не смущает…»
 Наставил он ему левольверт к самому сердцу — раз! Повалился тот возле первого… А ротный, значит, опять курок взвел, подходит к третьему. «А ну, грит, сказывай, кто у вас в роте первый смутьян и зачинщик?»
 А солдат — тот, к которому ротный подошел, видит — дело плохо: зверь стал офицер, всю роту перебьет… И говорит он ему, ротному, значит: «Я, ваше благородие, есть первый смутьян и зачинщик!» — «Врешь, грит, ты!» — «Никак нет, ваше благородие!» — «А вот, грит, как?! Когда так… Фельдфебель, взять его, мерзавца, на гауптвахту!»
 Посадили солдата в карцер, мертвых похоронили… Сидит он месяц, другой и третий, и выходит ему решение суда: в ссылку, на вечное поселение в сибирские края…
 Рассказчик умолк и потянулся к чашке с кашей. Наступило молчание. Кто-то громко вздохнул. Моська утер невольную слезу и перекрестился.
 — Чего крестишься! Али кашу приступом взять хочешь? — засмеялся Козлов.
 Но на шутку его никто не обратил внимания. Все ели некоторое время молча.
 — Ну, уж, ей-богу, братцы, и дурак этот самый солдат! — заявил Моська.
 — Какой солдат?
 — Как дурак?
 — Сам ты дурак!
 — Человек, значит, себя не пощадил, а он его дураком обзывает!
 — А вот и дурак… Ну уж, пришлось бы, к примеру, мне, никогда бы я на себя напраслину взводить не стал.
 — Мели, Емеля: твоя неделя! Ну а что бы ты сделал?
 — Што? — Моська остановился с поднятой ложкой, и лицо его осклабилось широкой улыбкой. — Ты говоришь —