главным образом потому, что чувствовал, как он меня подавляет, – лишь щербатые, в черных точечках зубы. Наконец мне приходит в голову полуидея: «Зачем так далеко ехать поездом до Нюрнберга? – спросил я. – Почему бы не дать одно-два представления на промежуточных станциях?» – «А вы знаете такие?» – спросила госпожа Чиссик, далеко не так строго, как у меня здесь получается, заставив меня тем самым посмотреть на нее. Весь ее видимый над столом корпус, объем плеч, спины и груди были мягкими, несмотря на кажущееся в европейском платье на сцене костлявое, чуть ли не грубое телосложение. Я наобум назвал Пильзен. Завсегдатаи за соседним столом благоразумно назвали Теплиц. Господин Чиссик согласился бы на любую промежуточную станцию, он питал доверие только к небольшим мероприятиям, госпожа Чиссик тоже, не сговариваясь друг с другом, она только справлялась о стоимости проезда. Они часто говорили: достаточно было бы заработать на парнуссе [11]. Ее девочка терлась щекой об ее рукав; она явно не чувствовала этого, но окружающим передавалась детская уверенность, что с ребенком у его родителей, даже если они странствующие актеры, ничего плохого не может случиться и что настоящие заботы не могут иметь место так близко от земли, а только на уровне лиц взрослых. Я был очень за Теплиц, потому что мог послать рекомендательное письмо доктору Полачеку и таким образом сделать что‑то для госпожи Чиссик. Пипес, который сам составил жребий для трех возможных городов и активно руководил розыгрышем, возражал, но трижды был вытянут Теплиц. Я сел за соседний стол и взволнованно написал рекомендательное письмо. Под предлогом того, что мне нужно пойти домой, чтобы узнать точный адрес доктора П., который, кстати, не был нужен и который не знали и дома, я откланялся. Лёви вызвался проводить меня, и пока он собирался, я смущенно играл рукой женщины и подбородком ее девочки.
9 ноября. Позавчера сон: сплошной театр, я то на галерке, то на сцене, в игре участвует девушка, которая мне нравилась несколько месяцев назад, она напрягает свое гибкое тело, хватаясь в испуге за подлокотник кресла; я с галерки показываю на девушку, играющую травести, моему провожатому она не нравится. В одном акте декорация такая большая, что ничего другого не было видно, ни сцены, ни зрительного зала, ни темноты, ни света рампы; все зрители в большом количестве были, скорее, на сцене, представляющей кольцо Альтштедтер-Ринг, видимо, с перспективы начала Никласштрассе. Хотя из-за этого нельзя было, собственно говоря, увидеть площадь перед часами на ратуше и малое кольцо, благодаря коротким вращениям и медленным колебаниям пола сцены вид на малое кольцо открывался, например, от дворца Кински. Смысла в этом не было, разве только чтобы показать всю декорацию, раз уж она представлена была здесь во всем своем совершенстве, и было бы до слез жалко не увидеть какую‑нибудь часть этой декорации, которая, я хорошо сознавал, была самой красивой декорацией всей земли и всех времен. Освещение определялось темными осенними облаками. Свет уходящего солнца рассеянно поблескивал на том или другом нарисованном окне юго-восточного угла площади. Все это, выполненное в натуральную величину и без малейших ошибок, производило потрясающее впечатление, оконные створки бесшумно – благодаря высоте – раскрывались и захлопывались ветром. Площадь была очень поката, асфальт почти черен, церковь Тайнкирхе на своем месте, но перед ней стоял небольшой кайзеровский замок, на переднем дворе которого в большом порядке собраны все стоявшие на площади монументы: колонна Девы Марии, старый фонтан перед ратушей, которого я сам никогда не видел, фонтан перед Никласкирхе и дощатый забор, возведенный теперь вокруг котлована для памятника Гусу.
На сцене представляют – в зрительном зале часто забывают, что это только представление – на сцене и между этими кулисами, – кайзеровский праздник и революцию. Революция мощная, с огромными, направляемыми вверх и вниз на площадь массами народа, какой в Праге, вероятно, никогда и не происходило; видимо, ее перенесли в Прагу только из-за декорации, в то время как ей место, собственно, в Париже. От праздника сперва ничего не видно, придворные, наверное, отправились куда‑то праздновать, но тут разразилась революция, народ ворвался в замок, я сам по выступам фонтана бегу из переднего двора на волю, придворным же возвращение в замок заказано. Но вот с Айзенгассе стремительно выезжают дворцовые кареты, перед самыми воротами замка им приходится резко затормозить и волочь остановленные колеса по асфальту. Такие кареты можно видеть на народных празднествах и шествиях, с живыми картинами на них, плоские, увитые гирляндами, с крыш карет свисали пестрые полотнища, закрывавшие колеса. Тем больший ужас вселяла их спешка. Их тащили с Айзенгассе к замку через арку кони, встававшие, словно в беспамятстве, на дыбы перед воротами. Множество людей устремлялись мимо меня к площади, в большинстве – зрители, которых я знал с улицы и которые, вероятно, только что прибыли. Среди них была и знакомая девушка, но не знаю, кто; рядом с ней шел молодой элегантный господин в желто-коричневом, в мелкую клетку, пальто, с засунутой глубоко в карман правой рукой. Они шли по направлению к Никласштрассе. С этого момента я больше ничего не видел.
Шиллер однажды сказал: главное (или что‑то в этом роде) – «претворить аффект в характер».
11 ноября. Суббота. Вчера всю вторую половину дня у Макса. Определили последовательность статей для «Красоты безобразных картин». Без чувства удовлетворения. Но именно в таких случаях Макс любит меня больше всего, или так мне только кажется, потому что я четко осознаю тогда ничтожность своей заслуги. Нет, он действительно любит меня больше. Он хочет включить в книгу и мою «Брешиу». Все хорошее во мне противится этому. Я должен был сегодня поехать с ним в Брюнн. Все плохое и слабое во мне удержало меня. Ведь не могу же я поверить, что завтра я напишу действительно что‑то хорошее.
Девушки, тесно обхваченные, в особенности сзади, передниками. Одна из них сегодня утром у Лёви-и-Винтерберг, закрытые только на заднице полотнища у нее не сложены, как обычно, рядышком, а заходят одно на другое, так что она кажется спеленутой, как грудной ребенок. Такое же чувственное впечатление у меня невольно всегда вызывают грудные дети, которые сжаты пеленками и одеялами и перевязаны лентами, словно приготовлены для удовлетворения похоти.
В одном американском интервью Эдисон, рассказывая о своем путешествии по Богемии, высказал мнение, что относительно высокое развитие Богемии (в пригородах широкие улицы, палисадники перед домами, в стране строятся фабрики) покоится на том, что многие чехи переселяются в Америку, а те, кто возвращается на родину, приносят с