как всякого другого обыкновенного смертного, прижимать его к своему сердцу, — нет, признаюсь тебе, я удивляюсь твоей храбрости. Конечно, ты с головы до ног красавица, а потому тебе и книги в руки. Другое дело — наш брат посредственность, подобие Божие, намалеванное гуашью или акварелью. Мы должны быть хоть настолько благоразумны, чтобы не напрашиваться без толку на насмешку. Addio, саrа! Iddio ti benedica![23]
С этими словами она вышла на улицу.
ГЛАВА III
1
Мюнхен, город филистеров, от всего сердца постыл ты мне. Боже всесильный, какой ты бесцветный, безжизненный, тоскливый! Неудержимо стремится вперед движущееся вокруг тебя человечество, а ты коснеешь в своей неподвижности. Ты величаешь себя современными Афинами, но эллинского духа нет в тебе и следа. Тщетно искать источника муз там, где льется одно только пиво. У каждых городских ворот следовало бы поставить по таможне с заставою, чтоб воспретить въезд в город всякому, кто несет с собою вдохновение, ибо таковое считается на берегу Изара контрабандою. Правда, что об искусстве говорят очень много, но все это только пыль, которую бросают в глаза.
Всюду распространено царство одной лишь эстетики: картина, на которую находится покупатель, восхваляется, и если б краснокожие платили за художественные произведения наличными деньгами, здесь наперерыв друг перед другом рисовали бы для них картины. Достоинство художественных произведений определяется долларами. Одним словом, полное сумасбродство.
2
О чем только это думал мой родитель, делая из меня батального живописца? Господа Вуверман и Гесс — труды ваши пропали даром!
Отец моей возлюбленной хотя и успокаивал меня, говоря, что картины сражений, как и всякие другие, малюют, а не рубят и не колют, но все же советовал мне лучше рисовать убойный скот на вывески для украшения мясных лавок, столовых и ресторанов.
О почтеннейший филистер, я прихожу в бешенство! Неужели следовать твоим внушениям и малевать головы свиней и телят, колбасу и ветчину! И только в досужую минуту — пылающее сердце, пронзенное со всех концов стрелами, в уголочке которого я вписал бы золотыми буквами имя Нанни.
3
О, как бы мне хотелось, чтобы я был белою мышкою, а ты моею подругою! Мы бы жили из года в год за решеткою в раззолоченном домике. За нами ходил бы художник-бедняга, который, сидя сам без хлеба, угощал бы нас бисквитами и сахаром.
Мы бы вдвоем сладко и много ели и порой целовали бы друг друга, а он игрою на флейте вторил бы нашему нежному дуэту.
Но что мне, несчастному, приходит в голову! Обратясь в мышь, как мог бы я быть тем художником, который с нами так человечно обходится?
Впрочем, если бы я сделался мышью, положение мое было бы не лучше теперешнего. Теперь я терплю невзгоды от перчаточника, а тогда меня могла бы съесть кошка.
4
Я завидую в глиптотеке последнему мраморному полубогу. Его сердце из камня. Щеки не вспыхивают и не подергиваются краскою, как у влюбленных.
Он бы спокойно взирал на Нанни и приветствовал бы неизменною, мраморною улыбкою всякую входящую и выходящую барышню.
Еще более завидую я всякому спящему фавну, отлитому из металла, который как будто не успел еще стряхнуть с ресниц навеянный сон о самосском вине.
Вакх давно уже погасил в нем раздутое Эротом пламя, и фавн предался сну, в котором проглядывает презрение к любви и страсти. Как будто раз навсегда он неизменно проникся этим чувствам.
Девицы с неиспорченным зрением и непорочными стремлениями должны бы, по моему мнению, страшно влюбляться в этого молодца.
— Был бы я им — о, тогда бы, Нанни… но это только безумный сон поэта! Я забыл, что девы Мюнхена никогда не посещают глиптотеки.
5
Где то прелестное время, когда я, чертовски миловидный юноша, посещал академию, без горя и забот!
Где вы, длинные мои волосы, взгляд, полный величия, потертый бархатный сюртук, под которым часто не было рубашки… Случалось иной раз тогда впадать мне в проступки, но раскаяние было мне чуждо.
Когда в зале древностей мне доводилось срисовывать произведения скульптуры, я всегда, полный восторга, думал об изящном, милом, любимом и любящем…
Как в актовой, так и в прочих залах мечтал в уповании и в упоении сердца, что на лестнице познания добра и зла наилучшее ожидает меня еще впереди.
А теперь, познав, каково мыкать горе в одиночестве, я обречен на толчок, долженствующий низвергнуть меня, как преступника, во тьму кромешную.
Меня заставляют покинуть рай, даже не дотронувшись зубами до запрещенного яблока! Да это просто чертовщина, и притом самая чертовская!
6
Разве в самом деле приняться рисовать блеющих глупо овечек, курящих или катающих яйца ребят?
Разряженных и переряженных субреток и кокеток, держащих перед свечкою любовное письмо?
Пыльные лавки с ветошью, застольные беседы или кровавые сцены несчастий и смертоубийств, которые мы называем историческими, потому что они становятся для нас понятными только тогда, когда печатное объяснение откроет нам их содержание.
Или же рисовать мне, как основывают монастыри; или как старик, опушенный бородою, трудится над каким-нибудь открытием или изображением.
Долой весь этот сброд негодных сюжетов! Я почерпаю предметы для картин в глубине моего сердца.
Как гордо и весело парит моя артистическая душа на буланом коне в пылу битвы?
Если картины эти не найдут ни покупщиков, ни плательщиков, то я погибну на поле чести последним из батальных живописцев!
7
Но к чему служит мне, несчастному, мой воинственный дух! Какая польза даже в том, что при свечах я очень недурен собою?
Брось я отцу ее в ноги перчатку, у него хватит духу оставить ее на полу.
Он только презрительно усмехнется и, пожалуй, скажет глумясь: «Рассердись я — тебе пришлось бы плохо.
Ибо если бы я бросил в тебя все перчатки, которые имею, ты задохся бы в кожаном гробу.
Выучись красить стены и тогда ищи моего благорасположения. Кто даст в городе Мюнхене хоть грош за настоящее искусство?»
8
О, как все черство и сухо в свете! Куда девался золотой век? Даже у артистов развиваются реальные тенденции.
В прежние времена надломленное сердце плясало под звук барабана, и тогда его исцеляли собственные мощные биения.
В качестве минестремы находило оно убежище у благородных дам; гробовщики и колдуны принимали его в свой цех.
И если безнадежно влюбленный не находил кладов и не вылечивался колдовством, он мог по крайней мере жить отшельником в прохладной роще.
Но ныне, в век паров, когда нет больше чудес, куда бежать с поля