Студент выучил меня обращаться с аппаратом; впрочем, это было не трудно, стоило лишь надеть на лицо маску, сесть в кресло и повернуть кнопку.
Когда все было готово, я назначил день моей смерти: двадцать первого сентября, в два часа утра.
Чем ближе приближался этот срок, тем с большим равнодушием я смотрел на ничтожную, копошившуюся кругом меня жизнь и радовался, что так скоро покончу с ней.
Я написал несколько писем, посетил некоторых знакомых, — тех, которые меньше всего старались делать мне зла, и, наконец, уже накануне смерти решил поехать в сумасшедший дом, чтобы проститься с матерью.
Я не видел ее уже два года, — и теперь, увидев, ничуть не раскаялся в этом. Она не узнала меня, слов моих не поняла, — всякий намек на сознание исчез из ее мозга: это была полнейшая идиотка. Она сидела на низенькой табуретке и играла с бутылкой, в которую было брошено несколько камешков.
С бессмысленной улыбкой, она побрякивала ими.
Что было общего между этим лишенным разума существом и мною? Что было общего между нею и той блестящей красавицей, какой она была когда-то?
Сопровождавший меня доктор предложил показать мне заведение; я пошел за ним. Для слабых, не уравновешенных умов общество сумасшедших, говорят, опасно; за себя же я был покоен, мозг мой, как я думаю, достаточно устойчив.
Мы осмотрели одиночные камеры, где за решетками содержались буйные, — эти несчастные, прикованные к тяжелым дубовым скамейкам, рычали как угрюмые и страшные звери с налившимися кровью глазами; на них смотреть было и жутко.
Неопасные идиотки гуляли на свободе. Некоторые из них подходили к нам и, глупо хихикая, дергали за платье.
Я провел почти целый час в обширном дворе заведения, среди всевозможных маньячек, меланхоличек и идиоток. Все они подходили поболтать с доктором и со мною. Большей частью они говорили о деньгах, то требуя их, то предлагая в займы.
Две горько плакали, умоляя выпустить их на свободу.
Одна особенно заинтересовала меня. Это была женщина лет сорока, высокая и еще очень красивая. Она сидела одиноко, в одном из уголков двора, и держала в одной руке часы, в другой — зеркало, переводя глаза с одного на другое. Губы ее шептали что-то, точно считая.
— Что с ней? — спросил я доктора.
— Она помешалась от любви, — сказал он, — у нее был любовник, который ее бросил, влюбившись в более молодую. С тех пор мысль, что она старится, точно врезалась в ее мозг. Она по целым дням сидит на одном месте, смотрит в зеркало и на часы и следит, как с каждой минутой на лице ее прибавляется морщинка. По временам с ней бывают страшные припадки, ей кажется, что она летит в бездну, в черную зияющую пропасть.
— Благодарю вас, доктор, вы очень обязательны... — прервал я. — Прощайте!..
И я почти бегом бросился от него на улицу.
Он подумал, может-быть, что и у меня в мозгу не совсем благополучно, но для меня это было совершенно безразлично. Я скорее торопился домой, чтобы одному, на свободе, разобраться в новом, неожиданном соображении. Оно возникло во мне под впечатлением этой сорокалетней влюбленной маньячки, вычисляющей убегающие минуты, с зеркалом в руках...
Черная, зияющая бездна, к которой мы летим неудержимо...
Неизгладимые следы, которые каждая прожитая минута оставляет в нас...
Но ведь эта женщина тысячу раз права. Не каждая ли минута логически и неопровержимо уносит частичку пашей жизни... Приближает нас к неизбежному концу. Минута — это шаг к бездне, к смерти...
Ограниченные люди, не развитые, не сознают этого безостановочного разрушения их организма, этого неудержимого стремления вперед — к бездне, к небытию, — но человек умный, глубокий мыслитель, как например — я, здраво и логически рассуждая, поймет легко эту неотразимую истину... Меня удивляет даже то, что я не додумался до этого раньше и не ощущал, так сказать, осязательно быстроты этого движения к смерти, как ощущают быстроту езды по железной дороге или на автомобиле... А ведь это математически точное вычисление срока смерти, к которой мы стремимся, не есть ли самое сознательное самоубийство?.. — именно такое, какого я искал.
Я тотчас же выбросил вон аппарат с веселящим газом и предался всецело наблюдению за беспрерывной работой смерти, замаскированной обманчивыми признаками жизни.
По временам я отвлекался от моего занятия, делался подвижным, лихорадочно деятельным, — но все же я заставлял себя возвращаться к господствующей во мне мысли.
Я окружил себя предметами, которые постоянно напоминали бы мне о смерти, о ходе времени, читал сочинения о разрушении человеческого организма и все чаще посещал сумасшедший дом.
Меня привлекала сорокалетняя влюбленная, которую почему-то считают сумасшедшей, и, беседуя с нею по долгу, я проникался к ней тем трепетным обожанием, с которым индусы относятся к своим фетишам.
Я проникался ее взглядами, разделяя их совершенно... я даже превзошел ее: черная бездна для нее страшна, меня же она влечет... я с криком восторга брошусь в нее...
Я достиг такого совершенства, что в самой минимальной частичке секунды ощущаю уже вполне ясно движение вперед...
Я точно с микроскопом слежу уже не только за изменениями в моем лице, — но чувствую, как каждая прожитая минута разрушает мои легкие, мое сердце, все мои чувства и члены...
Тело мое превратилось в стеклянные песочные часы, внутри которых я неутомимо слежу за утекающим песком.
Пусть теперь восхваляют передо мной древний римский способ самоубийства — открытие вен в теплой ванне, насыщенной смертоносным ядом, который, всасываясь медленно, заменяет собою вытекающую кровь. Что все это в сравнении с тем, что переживаю я, чувствуя как жизнь беспрерывно, по капельке, уходит от меня.
Я — более великий философ, чем Лейбниц, и более великий изобретатель, чем Ньютон; — я изобрел сверх-самоубийство, — оно заключается всецело в том, — чтобы жить!..