Ознакомительная версия. Доступно 23 страниц из 127
Поднялся Лифер Овчинников, стянул с лохматой головы шапку.
— Верно бабы замыслили. Игнатий Назарыч не речист, не боек, но крестьянство понимает, зря людей обижать не станет. Выбирайте его, не прошибетесь. А ты, Назарыч, не вертухайся. Сам понимаешь, какое сейчас время.
— Голосуем, бабы? — спросила Устинья, глянула на Игната озорными глазами.
Снова проголосовали все.
Устинье было весело и чуточку страшновато. Она почувствовала в себе неведомую силу и кровное свое родство с этими бабами в будничных линялых сарафанах.
Еремей Саввич трусцой побежал в контору, начал куда-то звонить. Из открытого окна долго неслись его надрывные крики: «Саботаж…», «Явное вредительство…», «Вылазка во главе с бригадиром Родионовой…»
Устинья ощутила в груди холодок. «Ой, мамонька, что же это будет-то?»
Всклокоченная голова Еремея Саввича высунулась из окна.
— Родионова, иди, тебя начальство требует.
Она поднялась в контору, прижала к уху трубку телефона, осевшим голосом проговорила:
— Я слушаю.
— Родионова, что у вас происходит? — она узнала голос Петрова, недоверчивый и строгий.
— Сняли Еремея Саввича с работы.
— Ну и ну! Вы чем там думаете?
— Головой, конечно, — обиделась Устинья.
— Сомневаюсь! — отрезал Петров. — Да вы понимаете, что все это значит?
— Вы много понимаете! Посадить бы вам такого черта, как Ерема, на шею! Названивать и задавать умные вопросы всякий может. Вы вот поработайте с ним.
— Ну-ну, — сухо проговорил Петров. — Передай трубку Еремею Саввичу.
Еремей Саввич слушал его, согласно кивая головой. Повесив трубку, зыркнул уничтожающим взглядом по лицу Устиньи.
— Я еще на тебе отыграюсь, баламутка!
Назавтра в Тайшиху приехал секретарь райкома Тарасов. Два дня ездил по фермам и бригадным станам, заходил в дома колхозников, разговаривал с людьми, и выражение хмурой озабоченности не сходило с его лица. Говорил он и с Устнньей. Задавал вопросы и молча слушал, никак не выражая своего отношения к тому, что она рассказывала. Еремей Саввич все время вертелся возле него, вмешивался в разговоры.
На третий день снова созвали собрание. На него пришли все, кто только мог, и с напряженным вниманием ждали, чем дело кончится. Устинья сидела, опустив голову, с виду безучастная ко всему, но ее голова гудела от трудных мыслей. «Оставят Ерему — уйду с бригадирства», твердила она себе, хотя понимала: это для нее значит совсем мало, сейчас должно решиться что-то коренное, куда более важное и для нее самой и для этих людей.
Еремей Саввич опять говорил о саботаже, вредительстве, подрыве авторитета. Обращался он при этом не к собранию, а к Тарасову.
— Они меня хотели горлом взять. Но меня легко не возьмешь. Меня партия завсегда поддержит, нерушимой стеной оградит.
— Подождите, — остановил его Тарасов. — А почему партия должна вас поддерживать?
— А кого же ей поддерживать?
— Вот именно — кого? Давайте разберемся. Вы лишились народного доверия. Ситуация ясная. На одной стороне вы, на другой все колхозники. Так чьи интересы будет защищать и отстаивать партия, ваши личные или народные?
Устинья подняла голову, облегченно вздохнула. Вот ведь как все просто. А она, дуреха, изводила себя думами. Все должно быть только так. Невозможное это дело, чтобы было иначе! «Умница!» с благодарностью подумала о Тарасове.
— Я считаю, товарищи, решение вашего собрания надо оставить в силе. Это мое мнение…
Гул одобрения оборвал слова секретаря. Этот гул словно бы смыл с его лица хмурую озабоченность, на минуту оно стало ясным, открытым, и Устинья увидела, что Тарасов еще очень молод, глаза у него добрые, с веселыми огоньками в глубине зрачков. И еще она поняла, скорее почувствовала, что и для него все это было делом не простым и не легким.
После собрания члены правления, бригадиры, Тарасов прошли в председательский кабинет: надо было обсудить текущие дела. А на уме Еремея Саввича свое.
— Рады, что сняли?
От обиды в голосе дрожь, и весь он сам на себя непохожий, жалкий, куда девалась хозяйская медлительность, крутился по кабинету, злой и неприкаянный, как голодный кобель в чужом дворе, глаз ни на кого не поднимал, шарил взглядом понизу, будто искал что-то. Устинья, брезгливо вздернув губы, отвернулась, посмотрела на Игната и Тарасова. Деверь сидел у края стола, опустив голову, теребил бороду, глубокие морщинки бороздили его лоб, секретарь райкома за этим же столом торопливо листал какие-то бумаги, светлые завитки волос наползали ему на брови; ни он, ни Игнат не слышали вопроса Еремея Саввича, и тот заговорил снова, громче:
— Радуетесь? А не подумали, что может выйти политическая ошибочка?
— Что вы сказали? Тарасов поднял голову, ладонью смахнул кудри со лба.
— У меня же заслуги есть, и награжден был. До печенок власти своей предан.
— И преданность, и заслуги, и награды при вас остаются.
— А должность отобрали…
— Чего же вы хотели? — правая сломанная бровь Тарасова недоуменно приподнялась. — Ради прежних ваших заслуг сделать из вас идола и поклоняться?
Жесткая складочка обозначилась у рта Тарасова. Он замолчал, снова наклонился над бумагами.
— О должности вздыхаете, а зерна нету. Скажите, чем засевать оборонные гектары? Игнатий Назарыч, что вы думаете на этот счет?
— Я сейчас ничего не соображаю. Игнат виновато улыбнулся. — Еще опомниться не могу. Подведу всех… Не по характеру моему председательство.
— Ничего… Тарасов положил руку на его плечо. Общими усилиями и с делом справимся и характер ваш переработаем. Товарищи бригадиры, а у вас есть какие-нибудь предложения?
Бригадир второй бригады Иван Романович Носков, рыхлолицый мужик с бельмом на глазу, писклявым бабьим голосом сказал:
— Семян нету, какие могут быть предложения?
За окном начинало смеркаться. Устинья сняла со стены лампу, зажгла и поставила на стол. Протирая газетой стекло, проговорила:
— Я со своим народом толковала. Порешили бабы из набуксыренного зерна выделить кто сколько в силах. Думаю, гектаров на десять соберем.
— Дадут они тебе, дожидайся! — проворчал Еремей Саввич. — Хапать ихнее дело, отдавать дудки.
Устинья озлилась. Берется еще судить о людях, нисколечко их не зная.
— Заткнись, раз ничего не понимаешь!
— Зачем вы так, Устинья Васильевна, упрекнул ее Тарасов, отодвинул лампу, чтобы лучше видеть ее лицо, и в его взгляде, совсем не строгом, мелькнуло что-то похожее на удивление.
Устинью почему-то смутил этот взгляд, она села подальше от света.
10
Машина мчалась по мягкой полевой дороге. Белый свет фар скользил по колеям, по обочине с кустиками сухой прошлогодней полыни. Федос Богомазов, открыв стекла кабины, смотрел в сторону, туда, где в темноте угадывались очертания сопок и увалов.
Прохладный ветер родных полей ласково ополаскивал лицо; ровно, трудолюбиво пел мотор автомашины; Федосу казалось, что в лад с мотором поет его душа: домой, домой! Радость переполняет его, даже боль в перешибленных осколком ногах угасла, стала неощутимой.
У МТС машина остановилась. Федос вылез из кабины, закинул за плечи тощий вещевой мешок и, налегая всем телом на костыли, побрел по улице. В деревне тишина, редкие огоньки горят тускло и робко. Как все это знакомо и дорого ему. Весна… Работы под самую завязку. Возвращаешься с поля, пошатываясь от усталости, наскоро перекусишь и спать. Тут все, как прежде. Жена, наверное, спит, не ждет его. Странно, что думает о ней совсем спокойно, будто не из пекла возвращается, а с полевого стана. И на фронте и в госпитале думал о жене совсем редко. Куда чаще вспоминал то время, когда жил с сестрой Таней и Максимом на заимке тестя Луки.
Возле дома сестры Федос остановился. За окнами желтел слабый свет, значит, Татьяна еще не легла. Завернул к ней.
Сестра на радостях всплакнула и, будто глазам не веря, что это он, провела ладонями по его стриженой голове, по лицу, по плечам, обтянутым солдатской гимнастеркой.
Ознакомительная версия. Доступно 23 страниц из 127