прибора, в моей бывшей спальне не осталось почти ничего, что стоило бы тащить наверх по мрачной винтовой лестнице.
На мне все еще одежда камеристки, колючая и грубая, однако я не решаюсь ее снять. Я никому не могу позволить проникнуть под мою личину. Я снова надела ее чепец. И, могу поклясться, от него исходит запах дешевого одеколона. Лавандового.
На столе передо мной лежит стопка недавно написанных писем, готовых к отправке. Они адресованы всем возможным знакомым, которых я только смогла припомнить. Стопка не очень велика. Но если я найду кого‑то достойного доверия и за хорошую плату попрошу отвезти меня на побережье, возможно, надежда еще есть.
Арест камеристки позволил выиграть немного времени, но вчерашние крики на фабричном дворе – я, разумеется, все слышала – побуждают меня сохранять осторожность. «Ортанс дю Помье отправилась на гильотину!» – скандировали рабочие. И эхом им отвечали сотни, если не тысячи простолюдинов. Потом толпа разбрелась по домам, но может собраться вновь в любую минуту. У меня совсем мало времени.
Мне пришлось зажечь свечу, иначе не удавалось разглядеть перо и бумагу. Я старалась по возможности прикрыть ее и отодвинула стол от окна, чтобы огонек был не столь заметен с улицы.
Пожалуй, следовало бы закрыть ставни. Но быть пленницей этого круглого, увенчанного куполом пространства, так напоминающего птичью клетку, и без того несладко. И ныне, в самое безысходное из времен, когда я балансирую на незримой грани между опасностью и спасением, смертью и жизнью, события многолетней давности наконец предстают перед моим мысленным взором во всех ужасающих подробностях.
Раньше у меня не было сил посмотреть в глаза правде, но, когда за тобой по пятам следует смерть, оглядываться, чтобы проверить, насколько она близко, необходимо, и когда ты это делаешь, то видишь все мрачные, потаенные отрезки проделанного пути.
Тот эпизод имел место в Версале. В июле, ровно за четыре года до моей свадьбы. Мне только что исполнилось четырнадцать. Моя дорогая матушка заявила, что хочет заново отделать свои покои. Обновить всё, содрать старые обои, перекрасить лепнину, заменить занавеси и мягкую мебель. Поэтому слуги отодвинули шкафы в этих комнатах от стен и накрыли их огромными полотняными простынями.
Из-за того, что в ее драгоценных покоях все было перевернуто вверх дном, матушка решила, что они с отцом на время отправятся за границу. Батюшка сказал, чтобы я оставалась дома и продолжала брать уроки хороших манер и этикета, это крайне важно; впрочем, если начистоту, ему не хотелось брать с собой не только дочь, но и жену. И вот, пока мои родители предавались обычным увеселениям, меня бросили во дворце, как ненужную посылку.
Матушка неделями носилась с проектом переустройства, тщательно планируя все предприятие, убежденная, что в ее отсутствие что‑нибудь пойдет не так. На счастье или на беду, в Версаль на лето приехал мой сводный брат, и матушка велела ему поддерживать связь с моей нянюшкой и, время от времени посещая нас, приглядывать за работами. Frère Jacques [101]. Тогда он, конечно, еще не был французским послом в Англии.
Как и моя первая встреча с Оберстами, это случилось в матушкином салоне. Няня послала меня туда за чем‑то, а я засмотрелась на силуэты неугомонных птиц в большом вольере, накрытом простыней. И не услышала, как в комнату вошел брат.
«Разве не интересно увидеть, что под ней?» – промолвил он.
Я решила, что Жак имеет в виду простыню на вольере, хотя его рука скользнула по моей юбке. Однако приподнял он именно простыню, и птицы сразу защебетали и замахали крыльями.
«Может, займемся этим вместе?» – спросил он.
Дверь вольера со скрипом затворилась, ужасный скрежет металла о металл заставил меня передернуться, и мы задвинули засов, чтобы ни одна пташка не выпорхнула наружу.
Некоторое время мы наблюдали за маленькими щебетуньями, порхавшими среди лиан, смотрели, как в изогнутом зеркале, украшающем изнутри одну половину вольера, отражается покрывающая его простыня, отчего кажется, что над нами – белое в полоску небо.
Затем Жак сел на диванчик спиной к зеркалу, и потянулся, словно разминаясь перед верховой прогулкой.
«Иди сюда, – сказал он и похлопал себя по колену. – Мне нужна твоя помощь».
Мой красивый, улыбчивый, взрослый сводный брат просил меня о помощи, и, поскольку меня всегда учили не спорить со старшими и помнить о вежливости и этикете, я подошла и села.
«Лицом ко мне», – сказал Жак, взял меня за руку и повернул к себе.
Я забралась к нему на колени, и он схватил меня за волосы, так что мой взгляд оказался направлен в зеркало. Тогда я одевалась скромнее, и ненакрашенное лицо, неубранные под парик волосы и отсутствие украшений вызывают у меня ныне почти такое же отвращение, как воспоминание о моем скачущем вверх-вниз, подобно воробью, отражении в зеркале. Такое же отвращение, как ошалелые зяблики, круглые стены, прочные засовы и безжалостные прутья решетки.
Я смотрю на Пепена, лежащего у моих ног. Он появился у меня ровно через месяц после случившегося – то был подарок матушки, которая стремилась меня задобрить, будто не догадываясь, отчего мое поведение за время ее отсутствия столь разительно поменялось. А песик с той поры стал моим маленьким утешителем и видел от меня лишь ласку и любовь. Я не могла без него жить.
На улице бушует ветер, и я решаю написать еще одно послание, а потом погасить свет. Обмакнув перо в чернильницу, я вывожу: «Моя дорогая…», но не успеваю продолжить, потому что на винтовой лестнице раздается какой‑то шум, заставляющий меня вздрогнуть. Перо резко дергается и оставляет на бумаге рваную черную рану. «Успокойся», – приказываю я себе. Скорее всего, это кто‑то из горничных, мне нужно лишь хранить молчание, и она уйдет. Но тут, к моему ужасу, раздается оглушительный стук в дверь. Я подношу палец ко рту и перевожу взгляд на собаку.
– Тс-с, тише, – умоляю я его. Однако Пепен вскакивает и рычит на дверь, скаля клыки и прижимая крошечные ушки к голове. Стук прекращается, и я молюсь, чтобы нарушитель покоя ушел. Но пока я раздумываю, не забаррикадироваться ли мне снова, с лестничной площадки раздается крик:
– Я знаю, что вы там, откройте дверь!
Сначала я не узнаю голос, очевидно, это какая‑то молодая женщина из простых. На моих щеках вспыхивает досадливый румянец. Какая жалость, что я вынуждена таиться, иначе без колебаний распахнула бы дверь и влепила этой наглой плебейке пощечину.
– Откройте дверь! Или я открою сама!
Я задумываюсь, нет ли у этой женщины ключа, но быстро получаю