Палец Шарпа лёг на спусковую скобу.
— Стреляйте же! — не выдержал Бампфилд. Его бил озноб, — Стреляйте, сатана вас забери!
Голос его дрожал от страха.
Улыбка Шарпа стала шире. Он обвинил моряка в трусости, и вот оно — доказательство его правоты.
— Стреляйте! — Бампфилд, казалось, сейчас разрыдается.
Шарп выстрелил.
Пистолеты, хоть и походили друг на друга, будто близнецы, характеристики имели разные. Вместо того чтобы дёрнуться вверх и вправо, ствол шатнуло, наоборот, влево, и пуля, которую Шарп намеревался всадить в брюхо Бампфилда, огненной розгой ожгла мясистые ягодицы. Моряк выгнулся вперёд, визжа, как поросёнок, уронил свой пистолет и упал на карачки. Зрелище полностью примирило Шарпа с промахом. Щегольские белые брюки Бампфилда, разорванные свинцом, напитывались кровью. Размахивая саквояжем, к причитающему по-бабьи раненому бежал доктор. Лекаря опередил Форд. Встав на колени, лейтенант бегло взглянул на рану и растерянно оповестил Бампфилда:
— Царапина, сэр…
— Он ранил меня! — простонал Бампфилд, вне себя от боли и унижения.
— Скорее, высек! — Фредериксон едва сдерживался, чтобы не расхохотаться, — Как напроказившего мальчишку высек!
Форд поднял на него глаза:
— Удовлетворение получено, сэр?
Фредериксон, отчаянно борясь с клокочущим внутри него смехом, глубоко вдохнул и выдавил сквозь зубы:
— По… получено…
Врач осмотрел пострадавшего. Пожал плечами:
— Касательное ранение кожного покрова и мышечной ткани. Кость не затронута. Пустяк. Вы — везунчик, молодой человек.
Форд перевёл, но Бампфилд не слушал. Через пелену слёз, затуманивающую взор, моряк глядел на приближающегося темноволосого стрелка. Шарп постоял над Бампфилдом, хмыкнул и, швырнув на землю дымящийся пистолет, пошёл прочь.
Пусть он и не убил труса, но за погибших в Тес-де-Буш расквитался. Пора было мириться с Джейн, ведь скоро она отбудет в Англию, а он вернётся к тому, что умел, знал и боялся больше всего на свете: к войне.
Бордо пока что принадлежал императору. Пока что. Речные причалы со складами были пусты, как и городская казна. Развалившая торговлю война давно сидела у всех в печёнках. Как следствие, всё меньше становилось тех, кто распинался в верности Наполеону, и всё больше тех, кто открыто носил белые кокарды свергнутых Бурбонов в качестве символа долгожданного мира. Впрочем, фрондёры ничем не рисковали. Гарнизон города был ничтожен: старики с инвалидами в речных фортах и полубатальон безусых сопляков при префектуре. Здоровых и сильных забрал маршал Сульт на юг, и Бордо бурлил, как горшок на огне.
Холодным мартовским утром под промозглым дождём, налетевшим с Атлантики, к городской префектуре подкатил фургон. Его груз — четыре тяжёлые клети, охранял взвод кавалеристов, подчинявшийся, как ни странно, пехотному полковнику в годах. Фургон въехал во двор магистрата, драгуны устало сутулились на измотанных грязных лошадях. Из-под касок на щёки конников ниспадали «каденетты» — косички, предмет особой гордости, знак элитного статуса.
Полковник устало сполз с седла и поплёлся к украшенному колоннами входу. Часовой взял на караул, но полковник, до крайности изнурённый дорогой, его, похоже, не заметил. С натугой распахнув тяжёлую дверь, полковник прошёл внутрь. За старшего остался сержант со щёками, словно исколотыми ножом. Он положил поперёк седла обнажённый палаш, и часовой, избегая встречаться с драгуном взглядами, с трепетом заметил на лезвии свежие зазубрины.
— Эй! Свиное рыло! — окликнул часового сержант.
— Э-э, сержант?
— Принеси воды моей лошадке.
Часовой, которому, как и всякому часовому, запрещалось покидать пост, пропустил реплику драгуна мимо ушей.
— Ты, свиное рыло, оглох? Воды, говорю, принеси!
— Мне нельзя уходи…
Солдат запнулся, потому что сержант извлёк из седельной кобуры пистолет и взвёл курок:
— Ты что-то сказал, свиное рыло?
Часовой сглотнул и, решив не искушать судьбу, побежал за водой.
Тем временем полковник отыскал в недрах здания просторный, когда-то роскошный кабинет с паркетом из самшита, мраморными панелями на стенах и лепниной на потолке. Сейчас всё это великолепие густо заросло пылью, грязью и паутиной. Горел камин, однако в комнате было холодно. Хозяин кабинета, маленький очкастый человечек, сидел за инкрустированным малахитом столом, на котором громоздились кипы бумаг вперемешку с оплывшими огарками свечей.
— Вы — Дюко? — осведомился полковник, не утруждая себя приветствием.
— Я — майор Пьер Дюко. — подтвердил тот, продолжая писать.
— Полковник Мелло. — без выражения представился офицер, открыл ташку, достал увесистый пакет и шваркнул его прямо на бумагу, над которой корпел Дюко.
Секунду майор, не поднимая головы, взирал на сургучную печать с изображением пчелы, скреплявшую конверт. Любой другой на месте Дюко запрыгал бы от радости, получив послание с личной печатью императора, майор же поморщился и, вместо того, чтобы сразу вскрыть конверт (как поступил бы на его месте любой другой), брезгливо, кончиком мизинца, отодвинул пакет в сторону, вернувшись к своей писанине. Не отрываясь от работы, он поинтересовался у гостя:
— Что бы вы подумали, полковник, о боевых талантах генерала, чьей бригаде утёрла нос банда оборванцев?
Единственное, о чём сейчас мог думать Мелло — о сочной котлете и мягкой перине. Он молчал, грея руки у камина. Дюко закончил рапорт о событиях под Тес-де-Буш, адресованный императору, отложил перо, захлопнул чернильницу и лишь тогда распечатал пакет. Внимательно прочитав оба найденных внутри листка, Дюко, согласно инструкциям, содержащимся в одном из них, бросил второй в камин:
— Вы не торопились, полковник.
Мелло бесцветно пояснил:
— На трактах пошаливают, майор. — он бледно, одним только ртом, усмехнулся. — Мерзавцам даже кавалерийский эскорт нипочём.
«Пошаливали» на дорогах дезертиры и юнцы, уклонявшиеся от призыва. Банда таких лихих ребят подстерегла фургон. Не на тех нарвались. Потеряв при нападении шестерых товарищей, включая лейтенанта, драгуны не успокоились, пока не догнали и не прикончили последнего из бандитов. Мелло им не мешал.
Дюко снял очки и протёр стёкла углом мундира:
— Груз цел?
— Цел. Во дворе, в артиллерийском фургоне. Ребят из конвоя надо покормить и напоить. Лошадей их, кстати, тоже.
Майор нахмурился, будто приземлённые вещи, вроде воды и провизии оскорбляли его парящий в патриотических эмпиреях ум:
— Конвою известно, что находится в фургоне?