рыдает. Всем телом. Трясётся в конвульсиях. Слёзы льются горячим потоком, мочат мою рубашку. Она кричит что-то невнятное в мою кожу, захлёбывается словами и слезами.
Обнимаю её. Прижимаю так сильно, что кости хрустят. Она такая маленькая, лёгкая. Вся дрожит, как осенний лист.
— Ты дома… боже… ты дома… я не верю… это не сон?.. скажи, что не сон!
— Не сон, — шепчу ей в волосы. — Я здесь. Живой. Настоящий.
Она отрывается, хватает моё лицо обеими руками. Смотрит в глаза — жадно, отчаянно, как будто пытается запомнить каждую деталь.
— Ты постарел, — всхлипывает она. — Седой… шрамы… боже, что они с тобой сделали…
— Жив. Главное — жив.
Целует меня. Отчаянно, судорожно. Губы солёные от слёз. Руки вцепились в мои волосы, тянут. Она прижимается всем телом, как будто пытается слиться со мной в одно целое.
Целую в ответ. Голодно, жадно. Двенадцать лет голода выливаются в один поцелуй. Она стонет мне в рот, царапает шею ногтями.
— Скучал, — выдыхаю, когда отрываемся. — Каждую секунду. Каждый гребаный день.
— И я… боже, и я… думала, умру, не дожив… — она снова рыдает, уткнувшись мне в грудь.
Стою, держу её на руках. Качаю, как ребёнка. Она плачет и плачет, не может остановиться. Двенадцать лет боли выходят из неё потоками слёз.
— Пап? — голос из комнаты. Молодой, неуверенный. — Мам, ты чего орёшь?
Арина не может ответить. Продолжает рыдать мне в шею.
Из комнаты выходит парень. Высокий для своего возраста. Худощавый, жилистый. Тёмные волосы, тёмные глаза. Моя копия в одинадцать.
Видит меня. Останавливается как громом поражённый. Лицо белеет. Глаза наполняются слезами мгновенно.
— Папа? — шёпот, еле слышный.
— Привет, сынок.
Он стоит. Не двигается. Трясётся. Слёзы катятся по щекам, но он не вытирает их.
— Ты… вышел?
— Вышел. Раньше срока. Амнистия.
— Почему… почему не сказал?
— Хотел… — голос срывается. Ком в горле не даёт говорить. — Хотел сюрпризом.
Сын стоит. Борется с собой. Видно, как он пытается сдержаться. Быть сильным. Не плакать.
Но не выдерживает.
Лицо искажается. Он закрывает глаза. Из горла вырывается рыдание — такое же дикое, как у матери.
— ПАПА!
Бежит ко мне. Врезается в нас с Ариной. Обхватывает обоих руками. Мы стоим в обнимку втроём — трясущаяся груда из тел и слёз.
Сын рыдает мне в плечо. Громко, некрасиво, как маленький. Плечи ходят ходуном.
— Двенадцать лет… двенадцать лет я ждал… думал, никогда… никогда не обниму… по-настоящему…
— Обнимаешь, — говорю сквозь собственные слёзы. Да, я плачу. Впервые за двенадцать лет плачу открыто, не стесняясь. — Вот я. Живой. Твой.
Мы стоим так — не знаю сколько. Минуту? Десять? Час? Время остановилось. Есть только мы трое и двенадцать лет боли, которые выходят из нас слезами.
Арина первая отстраняется. Лицо опухшее, красное, в слезах. Она смеётся и плачет одновременно.
— Идиоты мы… стоим тут ревём… соседи услышат…
— Пусть слышат, — говорю. — Плевать.
Сын вытирает лицо рукавом. Глаза красные, нос распух.
— Пап, ты… ты реально здесь? Не пригрезилось?
Протягиваю руку, щипаю его за щёку.
— Больно?
— Больно.
— Значит, не пригрезилось.
Он снова обнимает меня. Крепко, отчаянно.
— Я так боялся, что ты умрёшь там… что никогда не увижу… — голос ломается снова.
— Не умер. Вернулся. И никуда больше не уйду.
Арина обнимает нас обоих со спины. Мы стоим в обнимку посреди прихожей. Вокруг осколки разбитого стакана, на полу половник. Но нам плевать.
Мы вместе. Наконец-то вместе. И это единственное, что имеет значение.
Потом Арина говорит:
— Идите, сядьте. Я чай сделаю.
— К чёрту чай, — говорю я. — Просто побудь рядом.
Садимся на диван. Я посередине, Арина с одной стороны, сын с другой. Они прижимаются ко мне, как будто боятся, что исчезну.
— Расскажи, как ты, — просит сын. — Как вышел?
Рассказываю. Про амнистию, про последние дни в колонии, про дорогу сюда.
— А дальше что? — спрашивает Арина.
— Дальше жить. Нормально жить. Найду работу, сниму квартиру побольше, буду рядом с вами.
— У тебя судимость, — говорит сын. — Работу найти будет сложно.
— Найду. Как-нибудь найду.
Арина гладит мою руку:
— Главное, что ты здесь. Остальное неважно.
Смотрю на них обоих. Жена, которая ждала двенадцать лет. Сын, который вырос без отца, но не возненавидел меня.
Отцовство начинается не с зачатия, а с принятия. Двенадцать лет я принимал роль отца через стекло, через письма, через редкие звонки. Теперь буду принимать её каждый день. Рядом.
— Пап, — говорит сын. — А я отличник и чемпион по бокусу в своей весовой категории!
Ком в горле.
— Я горжусь тобой, — говорю хрипло.
— Я тоже тобой горжусь, — отвечает он. — Ты выдержал. Не сломался. Вернулся к нам.
Арина встаёт:
— Ладно, хватит соплей. Камран, ты небось голодный?
— Как волк.
— Сейчас накормлю. Борщ варила, как ты любишь.
Иду на кухню. Она суетится у плиты. Я стою за спиной, обнимаю.
— Спасибо, — шепчу.
— За что?
— За то, что ждала. За то, что растила сына. За то, что не бросила.
— Я же люблю тебя.
— И я тебя.
Целую её в шею. Она прижимается спиной к моей груди.
— Знаешь, о чём я мечтала все эти годы? — спрашивает она.
— О чём?
— О том, чтобы готовить тебе завтрак. Обычный завтрак, каждое утро. Чтобы ты сидел за столом, читал газету, а я жарила яичницу.
— Будешь. Каждое утро.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Ужинаем втроём. Борщ, хлеб, всякая домашняя еда. После тюремной баланды это рай. Ем и не могу наесться.
Сын рассказывает про школу, про друзей, про жизнь. Я слушаю и понимаю — я многое пропустил. Но ещё больше впереди.
После ужина сын уходит к себе — даёт нам побыть вдвоём. Остаёмся с Ариной на кухне.
— Двенадцать лет, — говорит она. — Кажется, прошла целая жизнь.
— Прошла. Моя старая жизнь кончилась, когда меня посадили. Сейчас начинается новая.
— И какая она будет?
— Честная. Без криминала, без крови. Просто нормальная жизнь с семьёй.
Она смотрит на меня с надеждой:
— Правда?
— Правда. Тюрьма многому учит. Главное — что важно, а что нет. А важна только семья.
Берём её за руку. Свадебное кольцо до сих пор на пальце. Пять лет носила, не снимала.
— Пойдём, — говорю.
— Куда?
— В постель. Двенадцать лет нас разлучали. Хватит.
Она краснеет:
— Сын дома…
— Сын не услышит…мы тихо!
Веду её в спальню. Закрываю дверь на замок. Раздеваю медленно. Платье, бельё. Она стоит передо мной голая.
Тридцать лет. Тело изменилось — растяжки на животе, грудь не такая упругая. Следы материнства и времени.
— Я не такая, как была, — говорит она неуверенно.
— Ты прекрасна.
— Постарела.
— Стала ещё красивее.
Укладываю её на кровать. Целую везде — губы, шею, грудь,